Степун имел право говорить так. Не только сильно думающий философ, но и боевой офицер-артиллерист, он делил с солдатской массой военный ужас и знал ее настроения лучше политиков.
Милюкова, Временное правительство, в котором он был — в первый период — самой значительной фигурой, да и все дело Февраля погубило нежелание и неумение быстро закончить войну или хотя бы обнадежить на этот счет истерзанную и изможденную армию. Эта же проблема была главной причиной разногласий между Временным правительством и Советом, в то время как в первый месяц компромисс этих двух держателей власти был вполне возможен, ибо Совет еще не был большевистским, а Ленина в России не было!
Более гибкие соратники Милюкова это видели. Оболенский вспоминал: "Как сильный и властный человек, он (Милюков. — Я. Г.) занял во Временном правительстве… наиболее непримиримую позицию в борьбе с Советом… Некрасов стал нам жаловаться на непримиримую позицию, занятую Милюковым в вопросе о проливах, чрезвычайно осложнявшую отношения правительства с Советом рабочих и солдатских депутатов".
Расхожие утверждения, что упорное продолжение Россией войны связано было с принадлежностью министров Временного правительства к международному масонству и верностью масонским обязательствам по отношению к французским братьям, представляются вполне вздорными. Милюков не только не был масоном, но и относился к масонству саркастически. Некрасов же, наоборот, был масон. Милюков требовал продолжения войны и аннексии черноморских проливов, а Некрасов по этому поводу сокрушался.
Любопытная вещь — при всех антипетровских настроениях и Голицына, и Милюкова, оба они так или иначе следовали его заветам. О реформаторском патернализме князя Дмитрия Михайловича мы уже говорили.
Что же касается Милюкова, то крупный историк был автором безжалостных инвектив по поводу петровской внешней политики, а Милюков-политик попытался продолжить петровский экспансионизм, требуя проливов. Парадоксальное поведение Милюкова — "империалистическая" петровская тенденция при общей антипетровской идеологии — бросалось в глаза всем и требовало объяснений. Известные нам свидетельства более или менее единообразны в этом смысле. Оболенский, Степун. Тыркова дружно говорят об излишней теоретичности Милюкова. Керенский в воспоминаниях связывает эту теоретичность с влиянием профессиональной методологии Милюкова-историка на деятельность Милюкова-политика.
По своей натуре Милюков был скорее ученым, нежели политиком. Не обладай он темпераментом бойца, который привел его на политическую арену, он, скорее всего, сделал бы карьеру выдающегося ученого. Вследствие своей природной склонности ко всему относиться с исторической точки зрения, Милюков и политические события склонен был рассматривать скорее в плане перспективы, то есть через призму книжных знаний и исторических документов. Такое отсутствие реальной политической интуиции в обстановке стабильности не имело бы большого значения, но в переживаемый в те дни критический момент истории могло привести к почти катастрофическим последствиям… Вскоре между Милюковым и остальными членами Временного правительства обнаружились резкие противоречия во взглядах на цели войны… Назойливость, с какой Милюков возвращался к одной и той же теме о Дарданеллах, озадачивала. Ведь он, как и Гучков, и я, прекрасно знал, что генерал Алексеев из военных соображений был против любых авантюр в зоне проливов[146].
Роль исторических прецедентов в политике — вообще тема для особого и важного исследования. И в деятельности Милюкова, и в деятельности лидеров 1730 года опора на историю выдвинулась на первый план не только потому, что это были исторически эрудированные люди. Не имея все же достаточно органичной и надежной идеологической почвы под ногами в момент действия, они использовали исторические прецеденты как сваи, которые Петр вбивал в ингерманландские болота, чтобы поставить на укрепленной почве регулярный город.
Быть может, в 1730 году впервые в России история была использована в политической борьбе так полно и столь прагматично. Столкновение Голицына и Татищева как политических мыслителей было столкновением двух интерпретаций одной и той же истории с упором на одни и те же периоды. То, что мы знаем о князе Дмитрии Михайловиче, дает нам все основания утверждать, что, например, царствование и деяния Ивана Грозного он оценивал с позиции Курбского; Татищев же, знавший историю лучше, профессиональнее князя Дмитрия Михайловича, со смелостью отчаяния искажал историческую реальность, трактуя деятельность царя-убийцы как благотворную для государства. Он не мог не знать, что политика Грозного в конечном счете спровоцировала катастрофу Смутного времени. Его апелляция к подвигам Ивана IV как устроителя государства была вынужденным политическим ходом.
146