Быть может, именно эта установка — опора на историю как на кладезь прецедентов, именно историческая ориентированность противников оказала пагубное влияние на результат их усилий. Тут трудно не согласиться с Гегелем, утверждавшим:
Опыт и история учат, что народы и правительства никогда ничему не научились из истории и не действовали согласно поучениям, которые можно было бы извлечь из нее. В каждую эпоху оказываются такие особые обстоятельства, каждая эпоха является настолько индивидуальным состоянием, что в эту эпоху необходимо и возможно принимать лишь такие решения, которые вытекают из самого этого состояния… блеклое воспоминание прошлого не имеет никакой силы по сравнению с жизнеспособностью и свободой настоящего[147].
И Милюкова, и Голицына, и — в меньшей степени — Татищева губило предпочтение, которое они отдавали исторический стратегии перед политической практикой. Но, возможно, дело было серьезнее.
Глубокий мыслитель, исследовавший с философской точки зрения социально-психологические катастрофы XX века, Хосе Ортега-и-Гассет утверждал: "Человек античности живет прошлым. Прежде чем что-то совершить, он отступает назад, как ящерица, когда она готовится к нападению. Он ищет в прошлом образец для подражания и, найдя его, спокойно бросается в пучину настоящего, зная, что находится под охраной славного прошлого, смотря на жизнь сквозь его деформирующее стекло"[148]. Это наблюдение многое объясняет.
Здесь нет смысла анализировать влияние античных образцов на мышление русского культурного человека первой трети XVIII века — эпохи, в некотором роде являющейся аналогом европейского переходного периода от Средневековья к Возрождению, то есть грубо модернизированной Античности — с упрощенным и искаженным повторением черт античного мировосприятия. Милюков в эту схему не вмещается. Очевидно, следует говорить об определенном типе политического сознания, которое берет свое начало в Античности, то есть политического сознания, укорененного в глубинах европейской культуры.
Вот эта укорененность в культуре и губила как политических практиков Голицына и Милюкова, в то время как Остерман и Ленин были от ее вериг независимы и сохраняли полную свободу маневра — как собственно политического, так и нравственного. Остерман был равнодушен к русскому прошлому — он был человеком петровского настоящего и исходил из его правил и интересов, пытаясь распространить это настоящее на обозримое будущее России. Ленин же, хорошо знавший русскую историю, но не воспринимавший ее как абсолютную ценность, не был никак связан этим знанием. История, как и все остальное на этом свете, была для него материалом, орудием, средством, но не опорой и не образцом.
Высокознающий Феофан Прокопович относился к своему знанию совершенно так же, как Ленин — к своему. Большевистский тип миростроителя, свободного от ограничений любого рода и все пускающего в дело, шел, конечно же, из петровских времен.
Татищев, как и в других отношениях, выглядит фигурой промежуточной.
Все вышесказанное не противоречит тезису о принципиальном единстве истории. Наоборот — именно это ощущение, часто подсознательное, и предопределяет рабскую преданность историческому прецеденту.
Разумеется, осознание единства истории возможно только на достаточно высоком уровне индивидуальной культуры. И, соответственно, встает вопрос о роли культуры вообще в политической практике…
О роковой роли "рокового человека" в судьбе России и демократической революции сказали со всей определенностью уже цитированные Суханов, Оболенский и Степун.
Не станем здесь вдаваться в анализ содержания ноты Милюкова от 18 апреля, вызвавшей бурю. Историки спорят, что именно привело к первому кризису в отношениях между Временным правительством и революционизированным населением России — намерение продолжить опостылевшую войну или империалистические тенденции — требование "аннексий и контрибуций". Важно то, что вполне последовательная позиция "сильного и властного" министра иностранных дел нарушила слабое равновесие между правительством и Советами, дала большевикам выразительный материал для агитации, спровоцировала первые уличные столкновения между сторонниками и противниками правительства, во время которых пролилась первая кровь, — и тем самым предопределила дальнейший катастрофический ход событий.