На выходе из зоопарка наше внимание привлекли крики школьников у вольера с шимпанзе. Громадный загон являл собой убогую пародию на уже забытое животными прошлое: «джунглевая» тропа меж рододендроновых кустов, система трапеций на разных уровнях и два чахлых дерева. Ребятня подбадривала здоровенного хмурого самца, патриарха клетки, терроризировавшего сородичей. Обезьяны прыснули во все стороны и скрылись в маленькой стенной дырке. В вольере осталась лишь престарелая мамаша то ли бабушка, к пузу которой прилип детеныш. Вот за ней самец и гонялся. Шимпанзиха с визгом носилась по дорожке и цеплялась за трапеции. Гонка шла по кругу. Самец дышал мамаше в затылок. Едва она выпускала трапецию, как ее хватала рука преследователя.
Верещавшие дети восторженно заплясали, когда мамаша, прибавив ходу, стала перелетать с трапеции на трапецию. Розовая мордочка малыша, спрятавшаяся меж мохнатых титек, описывала в воздухе широкие дуги. Погоня переместилась к потолку, самка-летунья истерично тараторила, разбрызгивая ярко-зеленое дерьмо. Внезапно самец утратил интерес к своей жертве и позволил ей скрыться в дыре. Школьники разочарованно застонали. В вольере наступили покой и тишина, шимпанзе потешно выглядывали из дырки. Патриарх уселся на возвышении в углу и, посверкивая глазами, через плечо бросал рассеянные взгляды. Постепенно обезьяны заполнили клетку, вернулась и мамаша с ребенком. Опасливо поглядывая на своего мучителя, самка набрала полную горсть какашек и удалилась на верхушку дерева, дабы там спокойно их откушать. Затем с кончика пальца немного покормила малыша. После чего взглянула на человеческую публику и высунула ярко-зеленый язык. Детеныш прижался к своей защитнице, школьники разбрелись.
Вспомнив этот день, мы еще долго молча лежали на узкой, но удобной кровати. Я чувствовал, что меня смаривает.
— Подобные воспоминания меня больше не тревожат, — сказала Диана, — Жизнь так изменилась… Уже не верится, что все это было с нами.
Я отчетливо ее слышал, но смог лишь согласно хмыкнуть. Грезилось, будто я прощаюсь с Дианой. Был теплый солнечный день. Диана стояла у окна, и я помахал ей, высунувшись из машины. Оказалось, я всегда превосходно управлял автомобилем. Машина двигалась бесшумно. Я проезжал рестораны и кафе, но не останавливался, хотя в животе подсасывало. Мне надо было добраться на окраину к какому-то неизвестному приятелю. Дорога, по которой я ехал, называлась кольцевой. День стоял теплый, вокруг проворно шныряли машины, пейзаж был безлюден и вполне внятен. Дорожные указатели с названиями пригородов светились, точно больничные вывески. Яркий тоннель, облицованный плиткой, как общественный писсуар, параболическими изгибами метался слева направо и яростно рвался к дневному свету. Перед светофорами водители играли педалью газа, заглохшим моторам и «чайникам» здесь было не место. Свесившаяся из окна рука в кольцах барабанила по дверце. Под стендом с рекламой лифчика человек вглядывался в часы. Колоссальная девица застыла в сбруе бретелек. Зажегся зеленый, и мы рванули вперед, в презрительном довольстве кривя губы. Перед супермаркетом промелькнули грустный мальчик верхом на лошадке и его улыбающийся отец.
В выстуженной комнате стемнело. Диана встала и зажгла свечу. С кровати я наблюдал, как она ищет теплую одежку. Было жаль оставлять ее одну со всей этой рухлядью. Нам легко друг с другом, но виделись мы редко — уж больно далеко и небезопасно через весь город добираться сюда и обратно.
О своей грезе я не рассказал. Диана тосковала по индустриальному веку, некогда машины были неотъемлемой частью ее жизни. Она часто говорила о том, какое удовольствие водить машину, четко следуя правилам. Стойте… Езжайте… Впереди туман… Я же в детстве был равнодушным пассажиром, а в отрочестве с тротуара наблюдал за уменьшающимся числом машин. А вот Диана жаждала правил.
— Наверное, я уже пойду, — вздохнул я и стал одеваться.
Зябко ежась, мы остановились в дверях.
— Обещай мне одну вещь, — сказала Диана.
— Какую?
— Что не уедешь в деревню, не простившись.
Я обещал. Мы поцеловались, и Диана шепнула:
— Я не переживу, если вы свалите тайком.
Наступил ранний вечер, и на улицах, как всегда, было полно народу. Похолодало уже настолько, что на перекрестках разжигали костры; сгрудившись вокруг огня, люди разговаривали, а рядом в потемках возились их дети. Для скорости я шел по мостовой — длинной аллее проржавевших и разбитых машин. Уклонистая дорога спускалась к центру Лондона. Перейдя канал, я вошел в район Кэмден-Таун и двинулся в сторону вокзала Юстон, а затем свернул на Тотнем-Корт-роуд. Всюду было одно и то же: люди выходили из промозглых домов и кучковались вокруг костров. Некоторые просто молча смотрели в огонь; ложиться спать было еще слишком рано. У Кембридж-Серкус я взял правее в сторону Сохо. На углу Фрит-стрит и Олд-Комптон-стрит горел костер, и я остановился согреться и передохнуть. Здесь два пожилых мужика яростно спорили, перекрикиваясь через языки пламени, остальные их слушали, некоторые стоймя дремали. Футбольные баталии уже стирались из памяти. Болельщики, подобные этим двум, готовы вышибить себе или другому мозги, пытаясь восстановить детали матча, некогда так живо помнившиеся.
— Я же там был, приятель! Счет открыли еще в первом тайме!
Оппонент дернулся, будто в отвращении хотел уйти, однако не сделал ни шага.
— Херня! — заявил он, — Это была безголевая ничья.
Спорщики заорали разом, слушать их стало невозможно.
Почувствовав сзади какое-то шевеленье, я обернулся. В круге света переминался низенький китаец. Улыбаясь, он кивал головой-луковкой и манил меня широким взмахом руки, словно я стоял на вершине далекого холма. Я сделал к нему пару шагов:
— Что вам угодно?
Коротышка был в старом сером пиджаке и новых ярко-синих джинсах в обтяжку. Интересно, где он их достал?
— Что вы хотите? — повторил я.
Китаец вздохнул и пропел:
— Ходи! Ты ходи!
С этим он вышел из светового круга и пропал.
Китаеза шел чуть впереди и был едва виден. Мы пересекли Шефтсбери-авеню и двинулись по Джерард-стрит, где я поплелся еле-еле, выставив руки перед собой. Тускло блестевшие окна верхних этажей подсказывали направление улицы, но не давали никакого света. Еще некоторое время я продвигался чуть ли не ощупью, а потом китаец зажег лампу. Он ушел вперед ярдов на пятьдесят и теперь поджидал меня, держа лампу на уровне головы. Когда я с ним поравнялся, он указал на низкую дверь, загороженную какой-то черной квадратной штуковиной. Оказалось, это шкаф; китаец за него протиснулся, и лампа высветила крутую лестницу. Затем провожатый повесил наш светоч на дверной косяк и ухватился за край шкафа. Я взялся за другой. Громадина была неимоверно тяжелой, и мы одолевали по ступеньке зараз. Для согласованности наших усилий пыхтящий китаеза напевно командовал: «Ты ходи!» Мы поймали ритм, и вскоре лампа осталась далеко внизу. Прошла уйма времени, однако лестница казалась бесконечной.
— Ты ходи… ты ходи… — из-за шкафа выпевал китаец.
Наконец впереди открылась дверь, и в лестничный колодец вылились струйки желтого света и кухонных запахов. Высокий напряженный голос неопределимого пола заговорил по-китайски, в глубине жилья захныкал младенец.
Я сел за стол, усыпанный хлебными крошками и песчинками соли. В другом углу тесной комнаты китаец о чем-то спорил с женой — крохотной набычившейся женщиной, чье лицо с проступавшими на висках жилами подергивал тик. Окно было заколочено досками, за дверью виднелась гора матрасов и одеял. Неподалеку от себя я заметил двух младенцев мужского пола, кривоногих и голеньких, в одних лишь желтоватых рубашонках; для устойчивости растопырив локти, они меня разглядывали и пускали слюни. За ними присматривала девочка лет двенадцати. Было видно, что ее лицо, на которое не пожалели желтизны, досталось ей от матери, как и платье — великоватое, в поясе перехваченное пластмассовым ремешком. В маленьком очаге бурлил котелок, источавший солоноватый душок, который перемешивался с запахом молока и мочи, исходившим от ребятишек. Я чувствовал себя неловко и сожалел о том, что была нарушена моя уединенная вечерняя прогулка и размышления о планах, однако смутная мысль о правилах хорошего тона не позволяла мне уйти.