Выбрать главу

Она видела, что слова ее не достигают цели и не могут достигнуть ее. Вот она директор, хоть и бывший, и он директор, но, кажется, разговаривают на разных языках.

— Словом, вы уж позвольте мне решать, что правильно, а что нет. А я нахожу правильным влепить вашему Валерию Степановичу выговор.

— Вы так людей потеряете.

— Да я никого не держу, не хотят работать — не надо.

На другой день к Людмиле Васильевне прибежала другой методист, Таня, выпускница культпросветучилища, и со слезами в голосе рассказала, что директор заставил ее написать на Валерия Степановича докладную.

— Как же ты могла? — горько сказала Людмила Васильевна.

— Он вызвал к себе, запер дверь на ключ, дал лист бумаги и ручку; пиши, говорит, я продиктую. Я растерялась и написала, что он велел.

— Эх ты, растерялась. Сейчас же ступай к Валерию Степановичу, а я пойду в отдел культуры.

В отделе культуры выслушали ее вполуха.

— Все ясно, не сработались.

— С этим человеком и невозможно сработаться. Ладно бы он просто был равнодушен к нашему делу, а то ведь он смотрит на него чуть ли не с презрением.

— Ну, это все ваши фантазии. Что вы можете сказать конкретно?

Что она могла сказать конкретно? Про стул в кабинете? Про то, что, прежде дружные, руководители кружков теперь боятся лишнее слово сказать, потому что директору тут же становится все откуда-то известным, и он не стесняется вызывать к себе подчиненных для выяснения отношений? Про Валерия Степановича? Валерий Степанович настоятельно просил ее ничего про него не говорить, он и сам за себя постоять сумеет, а не получится — в школу уйдет... Людмила Васильевна почувствовала себя загнанной в угол. Снова у нее начались головные боли, и она попросила отпуск.

Вернувшись из Ленинграда, где она пробыла три недели, она узнала, что студию уплотнили. В смежную комнату, где обычно складывали этюдники, держали краски, кисти, натюрморты, въехала «Кройка и шитье». Удивлению Людмилы Васильевны не было границ, когда она вошла в студию и увидела в раскрытую дверь комнаты девушек, сидящих за столами и делающих чертежи. Аннушка, руководительница кружка, вылетела ей навстречу.

— Такие дела, Людочка Васильевна, — зашептала она. — Это он под вас копает, не иначе.

Людмила Васильевна, просчитав про себя до пятидесяти, снова пошла к директору.

Войдя в кабинет директора, она отказалась от приглашения сесть и дрожащим от ярости голосом попросила объяснить, в силу каких причин оба кружка занимаются в одном помещении. Директор спокойно ответил, что уборщиц на весь техникум только две, одна из них постоянно бюллетенит, а другой, Симе, трудно убирать два помещения. Кроме того, удивился директор, ему как будто никто недовольства не высказывал. Людмила Васильевна вскипела, она заявила, что если остальные молчат, то она молчать не будет. Директор наклонил голову: это как вам угодно. Тут произошел еще один эпизод — мелкий и незначительный для постороннего, но не для такого человека, как Людмила Васильевна. Как говорилось, вторая уборщица часто болела, и директор попросил Симу поработать за нее, пообещав заплатить в день получки за всю уборку сполна. Людмила Васильевна наткнулась на плачущую Симу в коридоре: оказалось, директор ничего сверх обычного ей не заплатил. Людмила Васильевна, выслушав ее, в который раз бросилась в директорский кабинет. «Этот человек» выслушал ее и успокоил, попросил пригласить Симу для окончательного расчета. На следующий день Сима встретила Людмилу Васильевну недобрым взглядом: директор накричал на нее, что она и так убирается плохо, так что пусть ничего не требует, если хочет у него работать. Людмила Васильевна снова пошла ругаться, но перед директорским кабинетом вдруг почувствовала слабость и головокружение... Она укрылась от посторонних глаз в вестибюле за пустыми вешалками и бессильно опустилась на сложенные там рулоны ковровых дорожек. Сердце колотилось как сумасшедшее. Сколько она так просидела, она не помнила. Когда наконец за окнами стемнело и в вестибюле зажгли свет, она выбралась из своего укрытия, еле переставляя ноги, толкнула входную дверь и вышла на улицу. Дома она едва добралась до постели и пролежала не вставая два дня. Она поднялась только на третий день, за все это время выпила лишь два стакана молока и съела яблоко.

Но Коля и не заметил, насколько ей было худо. Он был занят своими горестями. Иоланта, казалось, окончательно охладела к нему даже как к другу детства. В школе она пробегала мимо него отстраненная, полная какой-то невеселой тайны. За партой он теперь сидел один: она отсела от него к Вере. Однажды Коля увидел ее заплаканной, но, когда он приблизился, она с отвращением процедила: «Тебя не касается!» — и отвернулась. Он бросился за помощью к Вере. Та все сказала, не пощадила. Тот парень на катке. Он не любит Иоланту. И она, скорее всего, не любит, просто не может поверить в то, что ею пренебрегли, не может смириться с этим. Вера говорила сочувственным голосом, отводила глаза, чтобы Коля не прочитал в них удовольствие, которое она тихонько получала от любовных неудач подруги. Коля решил: пережить, не подавать виду. Иначе — унижение. Она еще будет в нем нуждаться, потому что так, как он, к ней не будет относиться никто-никто.