— Так-то, дорогой мой, — сказала мать. — Тарзаныч — славное, преданное существо, но теперь ты понимаешь, каким не должен быть мужчина?
Коля понимал.
— Каким? — все же спросил он.
— Он не должен молчание, которое золото, постоянно менять на затертые медяки болтовни. Усвоил?
Коля зажал свой рот обеими руками и энергично кивнул.
— Можешь открыть рот. — Она улыбнулась. — Ты тем, что мне так не нравится в мужах, слава Богу, не отличаешься. Ты неплохой товарищ. Я родила себе неплохого товарища. Со временем мы расстанемся, но я чувствую, что все равно мы еще будем возвращаться друг к другу. — Она сделала смешную мину. — Как путники в пустыне вокруг колодца, так и мы с тобой. Ты будешь моим послом, будешь представлять меня в большой жизни, но ты мягче меня сердцем, и твоя жизнь должна более удасться, чем моя.
Коля вопросительно посмотрел на нее: он не понимал ни ее слов, ни ее тона. Как всегда, шутит?
— Думаешь? — сказал он.
— Уповаю. Одно меня волнует — у человека должно быть дело. Он жив не одной любовью, — усмехнулась она. — Чем ты будешь заниматься, ты уже взрослый, и другие в твои годы...
Коля уверенным, хорошо тренированным броском возвращал ей упрек:
— Ты всю жизнь учила меня не оглядываться на других и не оправдываться другими, дорогая моя. Ты сама говорила — другие они и есть другие, а ты — это ты, и не надо мне кивать на своих прекрасных других!
Мать, удивленная, все же не сдавалась:
— Но ты должен, солнышко, на чем-то остановиться. Нельзя же всю жизнь искать себя, хоть, может, это и очень удобно. Должен же ты что-то любить!
— Я люблю читать!
— Нет такой профессии — читатель, — возражала мать. — За это деньги не платят. Чтением сыт не будешь.
Все эти их разговоры были играми — ни он всерьез не мог отвечать на ее претензии, ни она по-настоящему не могла ему их предъявлять. Снова и снова в ход шли слова «честь», «хлеб насущный», «талант», «будущее» — все это не имело ни малейшего смысла, так как это была игра равных, игра в упреки и отражение упреков. Эти слова произносились матерью то со знаком плюс, в зависимости от настроения, то со знаком минус. Были моменты, когда они оба — мать и сын — ничем так не гордились, как своим доблестным неумением жить как все, которое у каждого из них проявлялось в разных формах, но с одинаковым накалом переживаний.
— Мы с тобой наоборотные люди, — горько жаловалась мать. — Когда надо поступать так, мы обязательно сделаем все иначе, точно кто-то под руку нас толкает. Что мне стоило промолчать? Что мне эта Сима?
Мать с чашкой крепкого кофе шагала по комнате. Ей надо было выговориться.
— Ведь понимаешь, самое удивительное для меня в том, что директор не за дело хлопочет и даже не о собственной выгоде думает, — непонятно, что его заставляет действовать так, а не иначе? Ведь не из своего бы кармана он заплатил тете Симе? Зачем ему демонстрировать свою власть таким мелочным способом? Кто от этого выиграет? Он хочет посеять страх, разобщить коллектив, и ему это, может, и удалось. Но для чего? Для утверждения своего глупого, тщеславного «я»? Ведь умный человек отыщет более достойный способ самоутверждения. Откуда они берутся, эти люди, которые все вокруг себя разрушают, из каких нор выползают? Они прекрасные демагоги, на все у них есть ответ. Я даже думаю: есть ли у них душа? Почему ему ни капельки не больно за эту несчастную Симу, которая горбатится изо всех сил, чтобы приработать лишнюю копейку? Вот ведь он хвастался, что у него большая библиотека — значит, книги любит, читает, переживает за то, чтобы добро в какой-нибудь повестушке осилило зло. Будто литература — это одно, а жизнь совсем другое.
Помолчав, мать вернулась к их прежнему разговору:
— Нет, нет, нельзя так жить, как мы, Коля. Вероятно — хоть я и ненавижу это слово — надо приспосабливаться... По крайней мере, тебе...
Коля ничего не отвечал, он знал, что она не нуждается в его репликах. Он сидел лицом к картине, написанной матерью. Людмила Васильевна, правда, говаривала, что масло не ее жанр, основные ее орудия искусства — вязальные спицы, крючок и карандаш, но Коле казалось, что ей исключительно давался колорит, передача света и цвета на холсте. На этой картине была изображена река, несущая свои библейские воды, с белыми барашками волн, уходящих к недалекому берегу... Тарзаныч однажды заявил, что у таких вод он и желал бы прожить свои последние дни, тогда бы ему, может быть, оказалась бы по плечу разгадка жизни. В другой раз он заметил, что в этой реке, должно быть, водится множество всякой рыбы — таких она первобытных целомудренных тонов. Почти резко, ослепительно белыми были написаны клочья гонимых ветром облаков над нею, облака удавались матери более всего. Итак, картина начиналась с реки, река текла на переднем плане, вдали, на песчаном берегу сидела, спрятав лицо в ладони, девушка, за ее спиной темнел лес.