В нашем городе он возглавил лабораторию при филиале НИИ: ему разрешили набрать аспирантскую группу, и четверо его учеников, с блеском окончившие институты в Риге, хлебнули с ним горюшка. Он разработал спецкурс по ряду предметов, который аспиранты были обязаны сдать ему в фантастически сжатые сроки. Он настаивал на изучении ими английского языка — они засели за учебники. Рабочего расписания отец не придерживался вовсе и требовал работать столько, сколько нужно для дела, — они покорялись. Зато отец давал идею, разрабатывал эксперимент, а его ученики кропотливо и вдумчиво писали диссертации. Он хотел воспитать сподвижников, мучеников науки, настоящих ученых — ученики же в своем большинстве мечтали лишь о кандидатском жалованье и о приличной должности. Разумеется, разность интеллектуальных, духовных уровней и конечных целей рано или поздно должна была дать течь в его взаимоотношениях с учениками, но пока что усилиями последних все шло мирно и гладко, и отец не подозревал, что совместные, укрепляющие дружбу завтраки по воскресеньям всего лишь фикция, пир лилипутов у великана, глаза которого имели такую странную способность видеть далекое и не замечать очевидное. Может быть, он всех мерил по себе и, обладая ненавистью к буквальной, невинной лжи, не чувствовал уродства и фальши той или иной человеческой натуры в целом. Он видел все вокруг как по собственному заказу: море гладко, тихо, нет никаких плавучих островов, подводных рифов, коварных скал и айсбергов. Отец уверенной рукой вел свой корабль, не вникая в истинные настроения команды, задумавшей по прибытии в конечный пункт измену. А ведь умей он замечать так называемые мелочи, он не стал бы пичкать беднягу Гошу сырными палочками, потому что Гоша питал к ним столь сильное отвращение, что, проглатывая кусок, буквально приносил себя в жертву.
Честное слово, нам даже жаль отца, которому почти все лгали; даже наша независимая, казалось бы, бабушка, укрепляя свое влияние на сына, не торопилась открывать ему глаза на учеников, предпочитая тайно презирать их раболепие и издевательским тоном поздравлять Наташу с опубликованной в научном журнале в соавторстве с ее сыном работой, показывая, что ей-то отлично известно, кто тут «со», а кто, так сказать, автор. Так они и жили — отец и его ученики, двое из которых, правда, редко посещали наш дом в силу того, что один из них по-настоящему увлекался ионообменными смолами, и отец его не трогал, уважая творческую мысль, а у другой был маленький ребенок. Их не было с нами в то последнее воскресное утро, которое мы провели без рояля... и когда бабушка попросила отца не беспокоить Марину-маму, сказав, что она сама приготовит завтрак, а Марина, открыв утром глаза, со страхом прислушивалась к себе — еще вчера у нее была твердая решимость засесть поутру за немецкий, на чем настаивал отец, но теперь все силы из нее испарились, такая она, бедняжка, слабая, что просто ах.
...Этого первого среди учеников отца, который так же честно и неподкупно, как и его учитель, любил науку, звали Альберт Краучис. Отец разговаривал с Альбертом на равных, и, как ни странно, именно рядом с ним, а не с теми, кто мог составить отцу фон, выглядел он значительнее, чем обычно. Он уважал Альберта за то же, за что и самого себя: Альберт, как и наш отец, всего добился сам, сам себя воспитал и сделал. Он тоже воевал, хотя призвали его перед самым концом войны, успел получить ранение, с которым до сорок седьмого мыкался по госпиталям. Вылечившись, Альберт самостоятельно подготовился в политехнический, уже в институте не на шутку увлекся химией и спустя пару лет после окончания института попал в лабораторию к отцу. По возрасту и по уму он был старше других учеников. Отец никогда не повышал на Альберта голос, Альберт никогда не перемигивался за спиной отца и не говорил о нем колкости. Он видел в отце большого ученого. К своим товарищам Альберт относился, я бы сказала, нетерпеливо — для него, очевидно, была мучительна их душевная и умственная неповоротливость. Память донесла его облик в целости и сохранности, ибо он стоил того. Вообще-то все члены нашей семьи совершенно по-разному относились к одним и тем же людям: тех, кому симпатизировал отец, тайно презирали бабушка и мама, те, кто импонировал маме, не нравились бабушке из-за малой их образованности. Но на отношении к Альберту сходились все: мама, неравнодушная к внешней красоте, прощала ему белесые брови и невыразительный лоб, бабушка закрывала глаза на малую осведомленность Альберта в искусстве, отец не замечал, что Альберт дымит как паровоз, а мы не слишком понимали, что он взрослый, и говорили ему «ты», несмотря на то, что он ни интонацией, ни шоколадкой не подкупал нас. Когда мы с тобой обрели способность рассуждать, то поняли, что Альберт был первой ласточкой любви, любви, возникающей как бы ни за что, и мы сообразили, что именно такой ей и следует быть: любят не за ум, не за красоту, не за изящество натуры — за облик в целом, и безошибочный признак этого чувства — твои свобода, обыденность и уют в присутствии полюбившегося человека. Да, уют, да, в нашем строгом доме, в нем все было строго, хотя своды нашего жилья не подпирали мраморные колонны и отец ходил в домашних тапочках. Мы с тобой узнавали Альберта по стуку в дверь. Мудрено было не узнать: дело в том, что у двери был звонок и все звонили с разной степенью агрессивности, судя по человеку. Альберт же, каждый раз сначала постучав, вспоминал о звонке, и когда мы прилетали, сметая все препоны и преграды, на его стук, то вместо приветствия все — я, ты и Альберт — все хором говорили: «Опять забыл про этот звонок, ну что ты будешь делать!» «Альберт пришел, Альберт!» — оглашался счастливым криком наш дом, и из кабинетов, из нор, подземелий — отовсюду на этот клич сходились мы, люди, Альбертовым волшебством превращенные в самых родных. Альберт медленно снимал свое куцее габардиновое пальтишко, и бабушка с улыбкой бабушки, а не классной дамы обследовала его — не оборвалась ли петелька, не болтается ли пуговица? Оборвалась! Болтается! «Ну что ты будешь делать...» — сокрушался Альберт, здороваясь: «Здрасте, здрасте». Незаметно среди нас возникал отец: «Здрасте, Альберт». Они трясли друг другу руки, как равные. «Здрасте, Марина Захаровна!» — «Здрасте, здрасте, Альберт!» Мама смотрела на него снизу вверх с ласковой усмешкой: она-то знала, что нравится этому славному человеку, она знала, что с ним бы могла быть счастливее, чем с отцом, а вместе с ней и мы, ее дети. «Говорят, Новый год грядет, — растирая окоченевшие руки, объявлял Альберт, — и представляете, буквально на днях. Весь город пропах смолой и апельсинами. А скажите, есть место в вашем доме для большой зеленокрылой ели?» — «Место есть, а крестовины нет», — с прискорбием докладывала мама. «Да, такая незадача, — посмеиваясь, говорил отец. — Я, знаете ли, специально вчера ходил в магазин и даже на рынок: нет крестовины. Стало быть, придется поставить в вазу еловые ветки...» — «А руки есть? — серьезно спрашивал Альберт и сам же отвечал: — Руки есть. Значит, и крестовина будет. Сейчас мы командируем всех от шести до десяти лет на поиски дощечек для крестовины». — «Уже поздно, — говорила бабушка, — елки-то все равно нет. За трое суток до Нового года ее ни за что не купишь...» — «Мы и не будем ее покупать, — пожимал плечами Альберт. — Хе-хе, покупать! Она сама к нам придет, правильно, ребята?»