Но чем? Когда? Эти вопросы задавала себе мама и не могла найти на них ответа. Она хорошо знала отца, с людьми, чем-то задевшими его, он порывал отношения излишне шумно, громогласно, с привлечением широкого круга людей. Но вокруг этой истории возник заговор молчания. Никто ничего не знал. Никто ничего не мог объяснить. Мама отправилась к Альберту домой. Вернулась она еще более растерянная и расстроенная. Альберт отказался что-либо объяснять, а когда мама принялась настаивать, он, смертельно бледный, через силу произнес: «Умоляю вас, не требуйте от меня ответа. Я... я ничего не могу вам сказать...» Так в чем же она заключалась, эта правда? И мама, и бабушка ни минуты не сомневались, что виноват в чем-то был отец, а не Альберт, но в чем? Они принялись перебирать варианты. Альберт поймал отца на плагиате? Невозможно. Отец предложил Альберту какую-то сделку? Бред. Но что же, что? Бедные, они искали вовсе не там, где следовало. Никому из нас не пришло в голову увязать в один причинный узел уход Альберта, смущение отца, когда с ним заговаривали об Альберте, и особую, ставшую в последнее время какой-то торжествующей и одновременно виноватой тихость Наташи. Наташа казалась маме и бабушке такой никакой, таким совершенным нулем и пустым местом, что даже если бы кто-то из них застал ее и отца на выяснении своих уже существующих отношений, как, очевидно, случилось с Альбертом, то они бы глазам не поверили. Что угодно можно было ожидать от отца, но только не измену, ведь он всегда с таким чувством говорил о нравственных устоях семьи, но это была измена, и это была Наташа, и все мы, в том числе и бабушка, ставшая впоследствии на сторону отца, поплатились за свое легковерие и снисходительную иронию к тихой Наташе, которую бабушка, как бы путая, временами называла Соней, намекая на одну из толстовских героинь. Но Наташа и не думала поправлять бабушку. Соня так Соня, хоть Ефросинья. Никто из нас, кроме тебя, не подозревал тогда, что Наташа ведет точный счет обидам, нанесенным ей в нашем доме, что у нее имеется целая бухгалтерия проглоченных едких намеков и замечаний, что она не такая уж никакая, как нам грезилось... Но у тебя был абсолютный слух, ты что-то слышала в ее голосе, ты что-то видела в душе этой русалки, которая для других была прозрачна и ясна как Божий день, а твой взгляд наталкивался на иное, вовсе не то, что сулили слова и застенчивое помешиванье сахара в стакане, когда она боялась зазвенеть ложкой; ты уворачивалась от налитого ею чая, точно прозревала накапанный туда яд, не изменивший ни вкуса, ни цвета жидкости, твой пристальный взор заставлял ее поеживаться, отец замечал, что ты пугаешь Наташу, и еще больше не понимал тебя. Ты удалялась из-за стола и шла в нашу комнату вертеть волчок, а отец, чтобы утешить Наташу, выпивал злополучный напиток, после чего не падал, отравленный, — у него был здоровый желудок и стальные нервы.
— Вот варенье, — любезно угощал он, — очень вкусное.
— Очень, — соглашалась Наташа и скромно пробовала. Марина же резвилась, пугая комплиментами Гошу, Серафима Георгиевна выспрашивала у Цилды, кем она собирается стать, не век же ходить в лаборантках. Цилда, рослая плотная девица с милым акцентом, ответствовала, что да, не век, конечно, она собирается стать женой одного перспективного студента (Гоша как бы не слышал) и никем больше — женой, с нее хватит. Вообще она спуску старухе не давала. Геля, старшая дочь Александра Николаевича, смотрела отцу в рот, ей было приятно, что он так добр с жалкенькой Наташей.
И вот при такой мизансцене и при таких позах и лицах, которые наметил именно бы в подобном порядке режиссер будущей драмы, прозвучало слово «рояль».
— Вы хотите купить девочкам пианино?