Но нет, речь шла о человеческом достоинстве, которое мы должны беречь, как Родину, в сравнение с ним не могла идти никакая прогрессивка. И мама в окружении очереди, ставшей коллективом единомышленников, стройно подтягивавшим по ее знаку припев, твердила, как Риголетто «отмщенье!» до тех пор, пока... Увидев лицо Таи, мама закусила губу и договорила, суетясь над столом, что в жалобной книге она сделала запись о попрании человеческого достоинства не только лишением заслуженного «Тамбовского» окорока, но и словесным оскорблением...
— И как она выглядела, книга? — проговорила Тая насмешливо.
— Ну как, как! — застенчиво сказала мама. — Я в волнении и не разглядела, кроме того, писали другие товарищи, я же без очков не вижу, а очки оставила дома, на холодильнике в кухне, где я вчера вечером писала письмо бабушке.
Ах, сказочница-мама, кто поверил бы, что она может лишить кого бы то ни было прогрессивки! Нет, никогда бы на это не отважилась мама, и все ее сражения с ветряными мельницами разыгрывались в пламенном, болезненно-чутком к чужой маленькой беде воображении. А ведь сколько Тая ее воспитывала и требовала, чтобы мама на всех фронтах активно и безжалостно боролась со злом, не поддаваясь сладким увещеваниям...
Геля, не решаясь поддержать в присутствии прозорливой сестры мамино реноме, перевела разговор на другое, а Тая, вскоре почувствовав неловкость, замолчала и удалилась к себе.
Это был родной дом, в нем жили родные люди, но с недавнего времени и дом, и городок, и сестра с матерью вызывали в ней глухое сопротивление. Миссия старшей среди этих двух фантазерок, которую они ей навязали, была Тае не по плечу, но признаться в этом было невозможно: слишком много надежд обе женщины связывали с нею, слишком во многом на нее полагались. Они верили, например, что среди них, романтических неумех, вырос человек, умеющий жить, совершать отважные поступки и трезво смотреть на жизнь. Этим впечатлением о себе Тая была обязана нескольким решительным действиям, а также тому успеху, которым она пользовалась среди окружающих. Ей охотно шли навстречу, охотно подчинялись. Мама и Геля гордились: в ней что-то было, было, она умела добиваться того, что задумала.
Два года назад Тае удалось посреди учебного года перевести сестру с вечернего отделения захолустного мединститута на Кавказе на дневное в их областной город. Тогда же мамой была создана легенда о том, как младшая дочь «добилась приема у ректора, которого поймать невозможно, а заговорить с ним страшно, такой человек», как она объяснила ему, что Геле по несправедливости не дали в медучилище диплома с отличием и посему она была вынуждена поступать в институт у черта на куличках на вечернее отделение, какового в здешнем институте не имелось. Ректор со свойственным всем ректорам и директорам жестокосердием немедленно ей отказал, но Тая вцепилась в подлокотники кресла и заявила, что без положительного ответа с места не сойдет. Ошарашенный ее напором ректор призадумался, запросился на конференцию, где его давно уже ждали, но Тая была не лыком шита, и припертый к стене, вмиг очеловечившийся ректор дал свое согласие. Эта легенда слабо смахивала на быль. На самом деле Тая встречалась не с ректором, а с деканом лечебного факультета, славным лысым дядькой и не лишенным чувства юмора, которого она, наверно, чем-то тронула; он изложил ее дело ректору с отменным красноречием, после чего заполнил вызов на имя бедной Гели, писавшей с Кавказа отчаянные письма. Но мама не могла удовлетвориться историей в подобной интерпретации и от себя присовокупила к ней подлокотники кресла и конференцию всесоюзного значения, которая могла сорваться из-за упрямства Таи. Соседка Ира, принимавшая участие во всех делах этого семейства, выслушав маму, с минуту помолчала, соображая, а затем заявила, что, по ее, Ириному, глубокому убеждению, тут имели место небольшие такие шуры-муры, впрочем, очень может быть, вполне невинные, ректор тоже человек, а Тая девочка хорошенькая, хитро прищурившись, добавила умная Ира.