Выбрать главу

Людмила Васильевна как ни в чем не бывало протирала тряпкой флакончики у своего трельяжа.

— Ну, в чем дело? — потерял терпение Коля. — Что я такого сказал? То есть что я не так сделал? Надо было выступить как все, что ли?

Мать посмотрела на него в зеркало и отложила тряпку. Сдержанность слетела с нее, глаза ее гневно сузились.

— Выступать или нет — твое дело, а вот тон превосходства, с которым ты все это изложил, не делает тебе чести. Поверь мне, бесплодное дело считать себя умнее других. Так только дурак может думать или оборотистый хам. Тебя, наверное, интересует, что я думаю о настоящем человеке? А вот что — настоящий всегда должен уважать других и себя. Отец твой был такого же мнения. Все, аудиенция окончена.

Жестокая отповедь, но Коля и сам временами сознавал, что его иногда следует щелкнуть по носу. Во всяком случае от двух женщин — от матери и Ланы — он еще мог это вынести.

Семья Ланы Зиминой была совершенно не похожа на его собственную. Прежде Коля полагал, что во всех семьях думают, говорят, поступают точно так же, как и у них в доме. В его семье говорили как думали, поступали как говорили, ничто ни с чем не расходилось. Открытие, что все люди, оказывается, разные, пришло к Коле недавно и многое заставило его пересмотреть, над многим задуматься, в том числе и над природой самого открытия: все, оказывается, уже есть, надо только самому открывать, открывать невидимые двери, это и есть опыт. Люди как деревья — разные. Одно растет в тесном лесу, в соседстве с другими деревьями, и не знает, где кончается одно, где начинается другое: ветка переливается в ветку, тень переходит в тень, общие птицы сквозят через лес всю его жизнь напролет. Другое растет над обрывом, над рекой, за его спиной сомкнулись полчища других деревьев, но в лицо дышит простор, оно видит даль, мыслит каждой своей веткой в отдельности. Третье укоренилось на вершине мира, оно озирает жизнь, расстилающуюся у его подножья. Так и человек — один тесно окружен людьми, ни один день его жизни не проходит без них, он видит мало и судит о жизни по тем отголоскам бытия, что едва различимы в хоре голосов, в суете. Другой видит больше, думает больше, больше понимает, третий вообще мыслью поднялся над миром, объял все человеческое разом, вокруг него просторно раскинулась мыслимая жизнь. Это было первое серьезное Колино открытие. Потом, как следствие его, явилось соображение, что и семьи, оказывается, разные. Он стал присматриваться к взрослым, и следующая мысль показалась ему, привыкшему их почитать, кощунственной: не всех взрослых можно уважать. Его ровесники, видимо, додумались до этого раньше, они были намного смелее его. Например, Лана говорила о своей матери с таким пренебрежительным раздражением в голосе, что Коля только поеживался — для него тетя Нина была существом, не подверженным обсуждению, а тем более осуждению. Он защищал перед Ланой ее мать и не понимал, откуда в нем эта горячность — чужой же, в сущности, ему человек тетя Нина. В нем тогда говорил инстинкт самосохранения — необходимое для жизни чувство, которое легко разрушала в себе Лана. Но Коля чувствовал, что бы ты ни разрушал — любовь, авторитет, веру, — это к добру не приведет, и не стоит поддаваться соблазну осуждать взрослых, но научить этому пониманию Лану не мог, слов таких тогда не знал. Иначе бы он и тетю Нину предостерег, сказал бы, например, что нельзя все-таки становиться с дочерьми на одну доску, разговаривать на их языке, молодиться словечками «фраер», «этот чувак», «меня это не фурычит». Все это создает только видимость равенства. Иногда Коле казалось, что больше всего тетя Нина боится быть застигнутой врасплох на неподходящем к случаю выражении лица, на естественной реакции. Иногда она путала маски, говорила: «Ах, Боже мой, какая жалость», а лицо, не поспевающее за словами, изображало судорожную улыбку. «Бедная женщина, — говорила про нее Колина мать, которая не очень жаловала Зимину, — она не может отдохнуть от притворства, точно ей есть что скрывать от людей, и ее лицемерие имеет какую-нибудь цель, помимо самого лицемерия. Она так боится показать свое глубокое равнодушие к чужим горестям — ведь это неприлично! — что невозможно пережимает, переигрывает».

Зимин был намного старше жены, он теперь ни во что не вмешивался. Такое одиночество читалось в его лице, доверчиво обращенном к экрану телевизора, что у Коли, когда он бывал у них дома, сердце сжималось. Вокруг Зимина шумела молодая и молодящаяся, полная энергии жизнь, ревел магнитофон, звонил телефон (случалось, Лана или ее сестра Лида с удивлением говорили: «Тебя, папа...»), звенели голоса, приходили гости, но все это уже не имело отношения к опальному Зимину. Обычно такие сильные люди, как он, не меняются, они так и умирают, не переменившись в душе, но с Зиминым, после того как он вышел на пенсию, произошла метаморфоза. Он никак не мог свыкнуться со своим новым положением, тяжело переживал свой, как ему казалось, позор. По городу ходил, стараясь выбирать самые безлюдные улицы, чтобы не попадаться на глаза знакомым. Выходя из дома, он вооружался солнцезащитными очками. Ему казалось, что люди смотрят на него с тайным злорадством, перешептываются за его спиной. Зимин никак не мог взять в толк того, что с ним случилось: почему он, крепкий еще мужик, энергичный организатор, толковый работник, оказался не у дел.