Выбрать главу

Невеселые сомнения обуревали, когда я шагал одиноко меж кресел зеленого моего кабинета, не зная, что делать с собой; поднимались ропоты и на… Блока: в эти дни я себе самому заповедовал глядеть в корень разногласия с ним.

Вдруг осенило: «Надо бы сейчас ему написать: все сказать»; а — почтово-телеграфная забастовка, которой конца не предвиделось; в Москве — делать нечего; в Петербурге уже заседал рабочий «совет депутатов»107, с которым считался и премьер Витте; «революция в действии» — билась на месте; совет виделся крепким.

Просвет последних дней — концерты Олениной-д'Альгейм и дружеские беседы за чаем в гостиной д'Альгеймов, где интересно смешалися: зверствующая Варя Рукавишникова, сестра поэта, гологоловый, потерявший волосы брат Николая Бердяева, Л. А. Тарасевич, бактериолог, лишенный кафедры за левизну, его «левая» жена, ее сестра, кн. Кудашева, ее брат Стенбок-Фермор, привлекали и родственницы певицы, Тургеневы; передо мною вырастает фигура сухой, худощавой, не то моложавой, не то летами почтенной, не то некрасивой, не то интересной дамы с короткими, полуседыми подстриженными волосами, затянутой во все черное, пристальными глазами она, расширясь на вас, как будто вас пьет и на слова отвечает понимающей, грациозной улыбкой, со встрясом волос и стреляет дымком папироски; головной черный берет от этого встряха свисает на ухо.

Словом: Софья Николаевна Тургенева (впоследствии Кампиони), урожденная Бакунина (дочь Николая Бакунина), очень мне нравилась; мне нравились ее дочки, Наташа и Ася, девочки шестнадцати и пятнадцати лет — по прозванию «ангелята»;108 ими увлекались; мамашу их называли с Сережей мы «старым ангелом»; в ней была смесь аристократизма с нигилизмом; ее кровь прорабатывала анархиста «Мишеля» Бакунина, его брата, розенкрейцера, Павла, Муравьева-Апостола, Муравьева-Вешателя, Муравьева-Амурского и Чернышевых, потомков Петра Великого: юная Наташа, кокетливо выводя углем усики, делалась вылитым отроком Петром.

Софья Николаевна интриговала способностью «на какое угодно» безумие, самопожертвование, на просто «гаф»;109 нравилось сочетание острого ума со встряхом полуседых волос; «сединой в волосах при бесе в ребре» — гордилась она; она только что разошлась с разорившимся помещиком, Алексеем Николаевичем Тургеневым (племянником писателя110, отцом девочек); и в нем взыграли предки-декабристы: он произнес на сельскохозяйственном съезде эсерскую речь; полиция точила на него зубы; скоро в его квартире стали приготовлять бомбы, которые раз в фартуке протащили мимо шпиков нянюшка Ариша и третья дочурка, Таня; Тургенев умер от разрыва сердца, спасшего его от каторги; полиция, явившаяся его арестовать, наткнулась на прах.

Семейство Тургеневых отметилось остротою тонкого вкуса и наследственным бунтарством; девочки эпатировали «буржуа»; хотя глазки Наташи серафически расширялись, однако она уж задумывалась над проблемой Раскольникова («убить или не убить»); одновременно: читала святую Терезу и Ангела Силезского; нравились миндалевидные, безбровые глаза Аси; в ее улыбке слилась Джио-конда с младенцем.

Д'Альгеймы, Тургеневы, Тарасевичи виделись в эти дни мне коммуной; и к ним тянуло; не раз казалось: зачем в Петербург? Ходить к д'Альгеймам, прислушиваться к пению Олениной и упокаивать взор на копиях с Ботичелли, с Филиппо Липпи: на Наташе и Асе.

Раз стоял над Москвой-рекой; закат — злой, золотой леопард — укусил сердце; оно заныло: «Нет, — ехать, ехать!»

Билет взят: в Петербург!111

Глава вторая*

Петербургская драма

Петербург

Остановился я на углу Караванной1, откуда писал Блоку: жду его видеть у Палкина;2 после ссоры с Александрой Андреевной и письма к Л. Д. не хотел ехать к Блокам; долго сидел я в переосвещенном зале, средь столиков, над которыми, бренча мандолинами, передергивала корпусами, затянутыми в атлас, капелла красных, усатых неаполитанцев; и вижу: студент с высоко закинутой головой нащупывает кого-то за столиком: Блок! Перед ним — похудевшая, в черном платье Л. Д. пробирается нервной походкой; оба издали обласкали улыбкой; в протянутой руке Саши прочел: «Объяснение — факт приезда!» Мы сели за столик, конфузясь друг друга, как дети, которым досталось; и стало смешно: Саша с юмором воспроизвел «сцены» в Шахматове со взрывом «испанских страстей»; Л. Д. улыбнулась: «Довольно играть в разбойников»3.

Не было объяснений: стесняла Л. Д.; и кроме того: Блок сумел, точно тряпкой, снимающей мел, в этот вечер стереть все сомненья; рисую его, каким виделся он, без еще понимания, почему же в Шахматове был он другим; а он — вот он какой (увы, скоро опять обернулся «коварным»); пережитое в Шахматове показалось химерою; Л. Д. встретила с необыкновенным радушием; Александра Андреевна теперь называла меня просто «Борей», доказывая: мне-де жить в Петербурге; Москва-де нервит; здесь-де будет теплей; все поглаживая по плечу, наклоняясь и глядя глазами в глаза; приговаривала с таким ласковым шепотом:

— «Как вам без нас обойтись? Вы же — наш».

Бекетова, Кублицкие, Блоки расспрашивали о Сереже с участием; думалось: летний приезд — невпопад; мы некстати вломились с программой собственных «разговоров»; произошло недоразумение: на почве нервности всех; и его я, вернувшись в Москву, непременно Сереже рассею.

А «объяснение» с Блоком?4

Но здесь — отступление: этот этап отношений с поэтом подам под вуалью; в него вмешаны лица, которых роль видится мне до сих пор отрицательной; я не бросаю прямых обвинений, не зная тогдашних мотивов, создавших из Блока «врага»; требования себя объяснения эти лица отвергнули; да здравствует именуемое: «неизреченность»!

Судьба пошутила: в «Начале века» я рассказал, как встал на дороге Брюсова; не прошло и двух лет, как… Блок встал на моей дороге.

Была в Петербурге дама; назову ее Щ.;5 мне казалось: мы любили друг друга; часто встречались; она уговаривала меня переехать;6 я ж был уверен: ее любит и Блок; перед Щ. стояла дилемма: «Который из двух?» Я хотел сказать Блоку, что может он меня уничтожить; он может просить, чтоб убрался с пути; коли нет, то настанет момент (и он близок), когда уже я буду требовать от него, чтобы он не мешал.

Вот с чем ехал.

Объятья поэта, открывшие мне роковой Петербург, означали одно: «Боря, — я устранился»; я этот жест принял как жертву; взрывом взвинченной благодарности на него отвечал; а ревнивая подозрительность, что неправильно мною понят жест Блока, — отсюда.

Зинаида Гиппиус — моя конфидентка в те дни — мне внушает доверие, прибирая этим к рукам; она укрепляет во мне убеждение, что я — для Щ. и что Щ. — для меня;7 разговор с Зинаидою Гиппиус, посещения Щ. и простертые братски мне руки немого поэта — причины, почему иные поступки мои в эти дни — диковаты; не ясны: Блок, Щ.; ведь последняя, не объяснивши себя, меня вынудила скоро думать, что изнанка ее обходительности — эксперимент похоти, сострадание — любопытство к мушиному туловищу с оторванной головой, «чистота» — спесь и поза комедиантки, взывание ж к долгу — безнравственность; когда Блок разрешился поздней прямым словом о Щ., то упал повод к вражде с ним; в годах восстанавливались человеческие отношения.

Раз только Блок в эти дни объяснился со мной, посвятивши в туманы «Нечаянной радости»; он взял меня за руку:

— «Мне, Боря, надо тебе показать кое-что без мамы и, пожалуй, без Любы».

Из оранжевой столовой Кублицких увел в уединение сизого своего кабинета; меня усадил на диван и сел рядом, поставив рой сбивчивых образов; они-де касаются его жизненной сущности: и они-де связалися с пахнущею лиловой фиалкою; цвет ему заменил категорию; красное, желтое или лиловое — значили: идеализм, материализм, пессимизм; прикасаясь к руке, он приблизил свои голубые глаза, расширяясь доверием: