Губернский казначей встретил меня грубо.
- Что тебе надо?
Я подал ему докладную записку. Он прочитал.
- Вакансий нет, убирайся! Только мешаете чаю напиться.
- Я вам заплачу…
- Ну?
- Сколько прикажете?
- Двадцать пять рублей; только прозаниматься нужно с неделю на испытании.
- Я не могу теперь дать, потому что у меня всего три рубля.
Губернский казначей повернулся и вскричал:
- Гаврило, проводи вот этого.
Много мне говорили хорошего о казенной палате и председателе. Мне и прежде хотелось поступить в эту палату, тем более теперь, когда в ней есть библиотека. Я пошел к председателю. Председатель принял меня любезно, долго говорил со мной насчет моей службы в суде и велел заниматься в канцелярии на испытании одну неделю.
Через две недели меня зачислили в штат. Когда я написал об этом дяде, он ответил: живи как хочешь, я тебе помогать не буду. На первый месяц мне дали шесть рублей, и я, живя у дедушки, не нуждался в деньгах.
Для человека не с моим характером у дедушки хорошо бы было жить. Он был добрый, практический, умел занять кого угодно, но через час надоедал своими рассказами и хвастовством. Считая себя за честного человека, он говорил, что становому нельзя не брать взяток, и даже с торжеством рассказывал, как он однажды взял с богатого крестьянина за мертвое тело двести рублей и разделил их с лекарем. Жизнь он вел животную: спал после обеда и ночью на мягкой перине с своей женой, ел много, парился в бане всласть, особенно много пил водки, и все остальное время проводил или в ходьбе, по комнате, или играл в преферанс с женой и со мной. Летом и зимой он ходил дома в меховом халате, который от сала и грязи походил на крестьянский зипун; за пазухой постоянно у него лежал платок и берестяная табакерка с нюхательным табаком. Ему было шестьдесят два года, но волосы еще не седели, зато лицо было безобразное: широкое, морщинистое, постоянно опухшее. Жене его было двадцать семь лет; она была высокая, здоровая и красивая женщина, с черными волосами и бровями. Стоило ей только толкнуть пьяного мужа, и он, как сноп, валился на пол. Она двенадцать лет прожила у дедушки, сначала на посылках, потом в прислугах, - и поняла его хорошо. Он ее полюбил, да и она привязалась к нему, и они обвенчались. От крестьян она отстала и уже не могла годиться в жены крестьянину, потому что на нее много влияла чиновническая среда; но при всем том в ней не было и тени гордости; она ходила во двор босиком, сама доила корову, сама ходила на реку по воду и была, как и прежде, работницей в доме, с тем только различием, что в праздники носила шелковые платья и шляпки, в которых она казалась очень смешною. Любо было смотреть на этих супругов, особенно утром. Дедушка вставал в пять часов, жена часом позже. Встанет, бывало, дедушка и пойдет чистить во дворе, дров наколет, печку затопит, потом начнет будить жену. Жена встанет, умоется, помолится, корову подоит, дедушка самовар поставит. Чай пили больше молча, потому что обоим супругам не о чем было говорить. Хорошо, если у соседей какая-нибудь новость случилась, например корова отелилась, сын родился, такая-то захворала, такой-то свою жену выгнал. После чаю садятся они в кухне на лавку.
- Ну-ка, Болдырько, чисти картофель! - говорит жена мужу.
- Асинькой?
- Чисти, говорят.
- Чевой ты?
- Ну!..
- УУУУУ! Экая ты коровушка, матушка… барыня, помелом обмазанная…
Дедушка начинает чистить картофель, а жена его моет посуду или приготовляет мясо к щам. Делают молча. Дедушке сделается скучно. Подойдет он к шкафу, возьмет шесть копеек денег и пойдет в питейную лавочку, А если он пошел туда, то и будет ходить целую неделю, раз по десяти в день. Пьяный дедушка был несносен: он долго не мог заснуть, ходил или лежал и постоянно рассуждал вслух. Особенно он надоедал мне. Читаю я, бывало, книгу, а он подходит ко мне и начинает чего-нибудь рассказывать, что я уже слышал от него раз десять. Надо слушать, а то он обидится, обругает, что и случалось часто. Если ему не хочется говорить, он ругает жену, как только может, хочет ее ударить, она ловко отвертывается, и это его еще больше злит. Пьяному ему часто приходило в голову, что он напрасно женился, что он даже вовсе не хотел жениться, но его насильно обвенчали священники, - и раз даже хотел прогнать жену, чего, конечно, никогда бы не сделал трезвый. Впрочем, его и жену его все соседи любили за то, что они давали в долг деньги без расписок и процентов.
Мне по-прежнему хотелось жить одному. Уж если мне надоело с воспитателями, то я в таком семействе никак не мог жить, потому что здесь мне мешали читать. Поэтому я ночи спал больше в каретнике, в зимнем возке, а после обеда там же читал книги.
Каждую неделю я ходил к матери Лены. Жили они в это время очень бедно, занимали две комнатки, за которые платили по два рубля в месяц, и пробавлялись только тем, что шили халаты в гостиный двор; жить бы еще было можно как-нибудь, но мать пила по-прежнему водку и пропивала все, что зарабатывала. Лена была теперь красивая, высокая девушка шестнадцати лет, но насколько она развита - я не мог знать, потому что при мне она больше молчала, да и мать никуда не выходила из комнаты. Когда же мать выходила из комнаты, то я не знал, что сказать дочери; она краснела, ниже склоняла голову к работе или смотрела в окно, выходящее во двор. Придешь к ним, поздороваешься, справишься о здоровье, тебя спросят: здоровеньки ли вы? что новенького? Здоров я, это видно сразу, иначе бы не пришел, но уж таков обычай у русских людей, что надо справляться о здоровье. Что же касается до новостей, то я их почти не знал, потому что читал только журналы. Ну, и скажешь: не знаю! - покраснеешь, неловко как-то сделается, что я новостей не знаю. Спросит мать еще что-нибудь, отвечу что придется, а потом и сидишь да куришь папиросы. Все молчат, и ты молчишь; тошно становится, досадно, что я не умею занять их, что, пожалуй, еще сочтут меня глупым; хочется уйти, а тянет к стулу… Сядешь и опять только смотришь то на мать, то на дочь. Тошно станет, встанешь и берешь шапку. "Вы куда?" - "Домой". - "Что вам дома делать? Посидите". - "Некогда, скучно".- "Да посидите, Петр Иванович!" - скажет она. Согласишься и опять сидишь молча. Не то бывало с другими мужчинами, которые приходили к матери Лены. Это были все женихи. Они прямо высказывали это, несмотря на то, что двое из них служили в одном месте, жили на одной квартире, а третий уже собирался жениться в третий раз.
Один из них был канцелярский, а другой вольнонаемный писец, сосланный сюда за какие-то мошенничества, о которых он рассказывал очень горячо. Получали они жалованья по пяти рублей и пробивались различными доходами. Я заметил в них большую испорченность: они только и говорили, что о каких-то женщинах Да открытых домах, и старались перехвастать друг друга, кто из них имел больше успеха. Об Лене они рассуждали с такими грязными намеками, что даже мне обидно за нее делалось.
Мне захотелось спасти эту девушку от соблазна и откровенно переговорить с нею и матерью. Но как начать? В мою башку засела глупая мысль: уж не торгует ли мать дочерью? Я твердо решился высказать это обеим.
Однажды я пришел к ним и застал Лену одну. Она, кажется, была рада, что я пришел.
- Где мамаша?
- Ушла куда-то, скоро будет.
- Ничего, если она меня застанет?
- Полноте, Петр Иваныч! она вас очень любит.
- Это вы что починиваете?
- Манишку Сергею Ильичу… А что?
- Так… Елена Павловна, мне бы с вами много надо поговорить, да негде.
- И мне бы хотелось.
- Так давайте, мы люди давно знакомые… Скажите, пожалуйста, что это за мужчины к вам ходят?
- Женихи! - И она рассмеялась, но потом как будто ей досадно стало.
- Это женихи плохие: я говорил с ними.
- Я знаю. Да что делать, если мамаша принимает их?
- Зачем она принимает?
- Не знаю.
- Ведь она не хочет вас выдать за них?
- Нет. Сватался какой-то при мне, да я сказала, что не хочу замуж. Я лучше в монастырь пойду. Надоело мне жить-то даже, Петр Иваныч, - моя мать мне даже опротивела… - проговорила она с досадой.