Я поблагодарил.
Мужчины стали работать; Маланья Павловна пришивала козырек к фуражке, сделанный из бумаги, на которую наклеено старое худое сукно, искусно зачерненное. Пошел я бродить по Щукину и изучать премудрости торговцев.
Часу в первом мужчины выпили водки и стали закусывать: капусту с салакушкой и жареную ряпушку с черным хлебом: Маланья тоже ела с ними, а Катерина пила молоко из стакана, закусывая белым хлебом.
На другой день, выпив стакан перцовки и напутствованный наставлениями Гаврила Матвеича, я пошел торговать двумя парами сапогов на Семеновский плац. Было холодно, но, выпив стакан водки, я как-то не чувствовал холода, только пальцы ног и рук щипало. На ногах у меня были худые носки, сапоги еще того хуже. Утром народу на плацу было мало, особенно таких, как я. Хожу я по мосткам и кричу: сапогов купите! сапогов!
Ко мне подходит востроглазый человек и смотрит сапоги.
- Много ли просишь?
- За эти пять целковых, за эти четыре с полтиной.
- Што ты? Не хошь ли полтинник! Я ответил ему, показывая кукиш.
- Да ты из каких?
- Из ваших.
- А! - И он ушел.
Долго я ходил взад-вперед, крича во все горло, и смешно мне казалось кричать: мне казалось, что я в это время более похож на комедианта, чем на торгаша, - но что станешь делать! К вечеру я изучил премудрости торгашества и насмотрелся всякой всячины. Однако я продал одни сапоги за три рубля двадцать копеек. Зато я ничего не ел, намерзся, спать хотелось. Хозяин мой очень остался доволен и на радостях угостил меня водкой, двумя сосисками и куском ржаного хлеба.
И так я из чиновника преобразился в мелкого торгаша и промаялся две недели, днем голоден, по вечерам пьян. Зато я близко узнал жизнь бедных людей в Петербурге.
Степан Иваныч принадлежал к числу таких людей, которые с детства привыкают к холоду, голоду и горю и в зрелом возрасте становятся закаленными людьми и терпеливо сносят всякие неудачи, и при всем этом живут все-таки честно. Он вырос у какого-то портного, с детства приучился пьянствовать, захотел жить самостоятельно, и теперь - есть у него деньги, он пьет, сколько хочется, ест сосиски, печенку, жена и дети сыты и одежда есть; нет денег - перебивается кое-как, работает усердно, надеясь, что он завтра деньги добудет, стоит только сходить на Щукин или на Семеновский плац. Назад тому пять лет он был хорошим портным, даже имел работников, но как-то раз его обокрали, денег не было, много было долгов за материалы, забранные из гостиного двора, его посадили в долговое отделение, где он просидел два года, и с тех пор, не желая работать на других, стал работать один. Работу себе он достает таким образом: купит на Щукином или на Семеновском плацу брюки или сертук и из обеих штук составит или брюки, или сертук, так хорошо, что покупатель хотя и подумает, что вещь сделана из старого, а купит дешевле, чем ему нужно шить самому. Таких сертуков и брюк, а равно и фуражек он переделал много из старого в новое, и таких рабочих, как я заметил, в столице очень много. Когда я еще служил в департаменте, то многие чиновники хвастались тем, что они купили дешево - тот сертук, те брюки, то пальто, которые на них, - и вещи порядочные. Как Степан Иваныч, так и Гаврила Матвеич за труд брали немного. В провинцию он ни за что не хотел ехать, потому что привык к Петербургу и товарищам.
Жена его постоянно жила с ним, и как она прежде помогала мужу, так и теперь помогает; но она живет аккуратно и от каждого рубля кладет в сундучок копеек пятнадцать, - иначе ей бы не на что было прокормить ребят, потому что она теперь, с грудным ребенком, не может заниматься торговлей.
Гаврила Матвеич немного крепче Степана Иваныча. Он хотя рос так же, как и его товарищ, и также был подмастерьем у немца, но не мог открыть сам заведения и, переставши шляться от хозяина к хозяину, сошелся с Степаном Иванычем и стал промышлять себе хлеб так же, как и он: но он был крепче Степана Иваныча тем, что любил выпить даром, даром поесть - и потом зараз угостить наповал. Жена его, гражданского брака, с ним не жила; она занималась прачешным ремеслом, приходила к нему по воскресеньям и носила ему чай, сахар, кофей, и при ее появлении в лачуге водворялся праздник: пили и ели на славу, чего не было в будни. Гаврила Матвеич часть своих денег отдает своей Кате, на которой он все еще думает когда-нибудь жениться. А так как Катерине Степановне нельзя заниматься прачешным ремеслом с грудным ребенком, то через две недели, окрестив его, отдали какой-то женщине в деревню на воспитание за три рубля в месяц, и она принялась опять за свое ремесла.
В это время я как-то раз послал Кускову письмо такого содержания: довели меня до нищеты, но я еще не нищий; честнее вас, потому что я достаю себе теплый угол и хлеб таким трудом, над которым вы в вашей паршивой газете смеетесь. Идите на плац - и увидите вашего сотрудника с сапогами и сертуками, кричащего: сапоги хороши! сапогов купи, г. редактор! Спросите Петьку Кузьмина. Его все знают. Он, по вашей милости, пьяницей сделался.
Как-то я прочитал один нумер вашей паршивой газеты, - и позвольте вас спросить: какое направление у вашей плюгавой газеты, какие вы идеи проводите? В одном месте кто-то пишет, что вот это бы хорошо сделать для цивилизации нашего отечества, в другом вы отвергаете эту пользу, в третьем говорите черт знает о чем… Вы думаете, я ничего не понимаю? Это вы, цивилизация парикмахерская! Ну, чего вам нужно? Кому вы навязываете свои нелепые мыслишки, пропитанные гнилью… Вы для денег завели газету, славу себе хотите стяжать… Чем? А что говорит народ про вашу газету, - даже мы, простые бедные люди, о которых вы пишете в газете как о мошенниках и которых вы стремились искоренить, сами не зная, я где зло, откуда оно заводится.
Мне стыдно, что я писал у вас. И я даю себе честное слово, что нигде больше не буду писать. Радуйтесь: я дарю вам свои деньги - расплатитесь на них с бедными рабочими вашей типографии".
Проболтался я до февраля месяца. Кашель душит; я похудел, здоровье плохое. Кроме Гаврилы Матвеича в его благоверной, все захворали…
Затем в рукописи Кузьмина записан расход нескольких копеек; что-то написанное выдрано, а потом идет дневник:
"3 февраля. Я на другой квартире, в подвале у кузнеца… Не могу ходить…
… 23 февраля. Вчера выпустили из Обуховской больницы. С какой радостью я вышел в город на свежий, но удушливый воздух. Опять я живу с Гаврилой Матвеичем и продаю его веши днем, по вечерам шляюсь по кабакам и смотрю народ. А для чего?.. Дурак. Маланья Павловна тоже лежала в больнице, да умерла; Степан Иваныч хворает и тоже, верно, помрет, бедный. Детей Гаврила Матвеич рассовал. Живет с ним теперь маляр да еще какой-то портной. Все книги и тетрадки с чемоданом пропали, потому что Андрей Петрович уже не живет там, и я его не мог разыскать. Ну, да… Жаль только писаний… Странно, что я ныне с двух стаканов хмелею. Ах, если бы на годину уехать! А кашель душит…"
После этого что-то написано, но разобрать невозможно; видно, что Петр Иваныч писал пьяный. На другой странице написано карандашом:
"… Апрель. Опять в Обуховской больнице, в этом кладбище живых людей, вокзале, из которого прямая дорога к могиле. Славное место!.. Лежу я уже в другой палате; при мне уже четверо умерли, без стонов, без мучений: помучились вы, бедные, в жизни, нечего вам смерти страшиться. Так и я встречу смерть, может быть, сию минуту. Какая она? По медицине я вычитал, что страшилищ нет… Умирай, Кузьмин, умирай, тварь земная, ничтожное творение природы, и теперь, перед смертью, сознайся, что ты только лягушка, хотящая быть волом. Ну, к чему ты стремился? чего ты желал? чего ты достиг? Ничего, кроме того, что ты скорее умрешь. Кому ты принес пользу?..
Впрочем, к чему глупые эпитафии! Прощайте, люди: все там будем!.."
Этим заканчивается тетрадка. Ею я заканчиваю и записки канцеляриста, с тем добавлением, что издание газеты "Насекомой", по неизвестным для публики причинам, прекратилось в том же году, вскоре после смерти Кузьмина.