— Значит, вот он какой, твой Джозеф, — сказал он, пожимая мне руку.
— Er ist schon (Он красивый), — бросил он жене.
— Mephisto war auch schon (Мефистофель тоже был красивый), — ответила миссис Харша.
Мефисто? Мефистофель! Я понял. Я оторопел. Мистер Харша догадался, наверно, что до меня дошел смысл того, что сказала жена, и послал ей выразительный взгляд, но она, поджав губы, продолжала меня рассматривать.
Больше я их не видел. Вилли я избегал. Ночами ворочался без сна, думая над словами миссис Харши. Она меня увидела насквозь — по наитию, не иначе, — и где другие ничего не замечали, распознала зло. Я долго думал, что отмечен печатью дьявола. Потом я это дело отставил. Какой там дьявол. Ну, поработал он надо мной, так ведь и над всем человеческим родом поработал. Но некоторое время люди вроде миссис Харши подпитывали мое подозрение, что я не похож на других, но (теперь-то я знаю, идея отнюдь не нова, уходит корнями к так называемому «романтизму») таю в себе порчу. В общем, наверно, такое со всеми бывает, ибо мы слишком хорошо себя знаем, чтоб верить доброму мнению окружающих, проще поверить плохому. Миссис Харше я, возможно, не угодил «чересчур тонким воспитанием» или тем, что норовил (с годами у меня это прошло) через голову друга завести отношения с родственниками, особенно с матерью. Может, она сочла, что хватит мне строить из себя взрослого. Это, между прочим, мало кому нравилось.
Со всей этой мутью я давно разобрался. И только из-за Этты пустился в новое расследование. Кстати-зря. Нет между нами никаких параллелей. Возможно, дедушкина голова и нависла над нами обоими, но поглотит она, когда пробьет час, два существа, ничего между собой не имеющих общего.
Но какова Долли! Я знал, конечно, что она не ангел, но, выверив ее роль во вчерашнем спектакле, удивился, до чего же она близка к адским сферам. Н-да, не думал. Лишнее доказательство, что я слабо разбираюсь в людях, не замечаю задатков подлости, а ведь для некоторых ее сделать-раз плюнуть. Вечно я строю разные (идиотские) теории в их оправдание. Давно пора воспитывать в себе проницательность.
28 декабря
Что бы, интересно, сказал Гете насчет нашего вида из окна, насчет унылой, выветренной улицы, Гете со своей этой непреходящей радостью, плодами и цветами, а?
29 декабря
Спал до часу дня. В четыре вытащился пройтись, продержался минут десять и сдался.
31 декабря
Ради праздника побрился. Правда, мы никуда не идем. Айве надо что-то шить.
2 января 1943 г.
Мистер Ванейкер ознаменовал рождение нового года щедрыми возлияниями, кашлем, обильным посевом бутылок, непрестанными громкими набегами на туалет и довершил пированье пожаром. Часов в десять я слышу его особенно мощный рык, странный стук в коридоре, выглядываю и вижу, как он пробирается сквозь клубы дыма, тычась в стенки. Айва бросается за капитаном Бригсом, я распахиваю дверь Ванейкера. Кресло пылает. Он вбегает со стаканом и спешит выплеснуть воду на пламя. В безрукавой пижаме, локти в черных отпечатках пальцев. Большое мясистое, стертое лицо под аркой седых кудрей, как в чепце, красное, перекошенное. Он без звука снова выскакивает за дверь со своим стаканом.
Дым растекается по дому; на сцену выступают новые персонажи: миссис Бартлетт, престарелая сиделка из большой комнаты окнами во двор; мисс Фесман, миленькая такая, австрийская беженка; мистер Рингхольм — он делит верхний этаж с миссис Бриге и самим капитаном.
— Скажите ему, пускай это кресло вынесет, — требует от меня миссис Бартлетт.
— Он хочет огонь потушить… — возражаю я. Из-за двери Ванейкера летят задушливые, странные звуки шлепков. — …своими руками.
— Лучше вынести. Дом — он каркасный. Мало ли, — миссис Бартлетт надвигается на меня в дыму: кимоно на вешалке. Голова повязана платком, на шее повисла ночная сеточка. — Кто-нибудь пусть ему скажет. Выносите, мол, мистер.
Но ее побеждает дым. Она отступает к лестнице. Я тоже кашляю, тру глаза. И отступаю в нашу комнату, отдышаться. Там распахиваю окно, сую голову под ледяной ветер. Рядом уже громко колотят в дверь. Айва выглядывает.
— Он заперся. Капитана, наверно, боится, — докладывает она. Я выхожу к ней в прихожую.
— Вот черт, — кипит, удивляется капитан. — Что учудил! Вот мне в огонь теперь лезть. — И с новой силой барабанит в дверь. — Открывайте, мистер Ванейкер. Ну!
— Прямо удивляюсь на ваше терпение, сэр, — говорит миссис Бартлетт.
— Мистер Ванейкер!
— Со мной порядок, — отзывается Ванейкер.
— Стыдно ему, — разъясняет нам миссис Бартлетт.
— Ладно, тогда впустите меня, — кричит капитан. — Мне надо убедиться, что огонь ликвидирован.
Поворачивается ключ. На пороге Ванейкер со слезящимися глазами. Капитан, отстранив его, входит в дымную тучу. Мистер Рингхольм, хватаясь за голову, высказывается в том смысле, что не желает претерпевать похмелье в таких невыносимых условиях.
— Спасибо еще скажите, что не сгорели, — замечает ему миссис Бартлетт. Капитан, раздираемый кашлем, снова является в коридоре — с креслом. И вместе с мистером Рингхольмом волочит его вниз. Кое-где пострадал ковер. Я набираю в обе горсти снегу с подоконника, и вместе с миссис Бриге мы смачиваем выжженные места и затаптываем искры. Ванейкер спасается в ванной, мы слышим оттуда плеск. И чуть погодя его крик:
— Все от сигареты, слышь, капитан? Я ее на блюдечко ложил. Она и скатилась…
— Вы уж поосторожней, служивый, — говорит капитан. — С сигаретой надо поосторожней. Опасная штука. Опасная вещь сигарета.
— Слушаюсь, капитан.
Вот и все наши новогодние развлечения, честно говоря, небогато для такого праздника. Нас будто отодвинули в сторонку, чтоб не мешали, а время скользит себе мимо. С утра пробегали дети, дудели в трубы. Попозже вышли на гулянье разодетые семейства. Капитан с супругой укатили на своей машине и вернулись только к пожару.
Но главное — от такой жизни путаются даты, стираются грани событий. Не знаю, как Айва, но сам я совершенно перестал различать дни. Раньше были: день стирки, день уборки, готовки, дни, когда что-то начиналось, дни, когда кончалось. А сейчас все слились, все серые, одинаковые, и вторника не отличить от субботы. Когда забываю специально глянуть в газету, так и не представляю себе, какой сегодня день. И если, положим, считал, что пятница, а оказался четверг, не испытываю особой радости, что выиграл двадцать четыре часа.