Может, потому я и нарываюсь на скандалы. Не знаю. Конечно, обстановка в «Стреле» и у Эймоса не располагала к лучезарному настроению, но при желании можно было сдержаться. Может, мне просто надоело обозначать дни: «когда я попросил еще чашечку кофе» или «когда официантка отказалась заменить подгоревший тост», вот и хочется наддать жару независимо от последствий. Неприятности, как физическая боль, обостряют ощущение жизни, и когда заведется в ней что-то, что взбудоражит, охлестнет, поднимет тебя на дыбы, ты и рад, ведь боль и волненье лучше все-таки, чем сплошное ничто.
3 января
Сообщение, что Джефферсон Форман погиб в Тихом океане. Указан домашний адрес — Сент-Луис. Джефферсон Форман, которого я знал, был из Канзас-Сити, но мало ли, — возможно, они переехали. Фамилия не такая уж распространенная, — наверно, он. Мне когда-то говорили, что он в торговом флоте. Вполне мог перевестись, когда началась война. Года Четыре назад был слух, что его арестовали в Генуе за то, что в общественном месте орал «A basso» (Долой). Никаких имен, только «A basso». По словам Тада, консульство тогда его еле отбило, хотя кроме «A basso» ему ничего не вменялось. Джефферсон обожал приключения. Его выгнали из университета за какие-то там грехи, не знаю подробностей. Собственно, непонятно, как его с первого же курса не выперли. То он сшиб с ног на улице Джорджа Колика. И — никаких объяснений. Конечно, потом извинился в присутствии декана. А то вдруг зимой спозаранок решил меня разбудить и закидал мне постель вымазанными золой снежками.
Чин указан-лейтенант. Судно — «Каталина».
Думаю, ему было мало подводной опасности. Я всегда подозревал, что как-то такое он убедился, что есть положения, в которых оставаться человеком — невыразимо тоскливо, и отдал всю жизнь на то, чтобы их избегать.
4 января
При всем нашем почтении к бренной материи мы очень неплохо приноровились к бойне. Все стрижем с нее купоны и не испытываем ни малейшей жалости к жертвам. Не с войны пошло, и до войны наблюдалось, просто сейчас больше кидается в глаза. Смотрим не сморгнув, как людей пачками отправляют на тот свет; но и те, кого поубивали, так же спокойненько наблюдали бы, как убивают нас. Не хочу даже думать о том, что нами движет. Не хочу. Сложная работенка, да и опасная. Самое безобидное открытие — у нас не развиты воображенье и чувства. Старик Джозеф, ввиду временности жизни не желавший колоть и рубить, говаривал, что при самых добрых намерениях каждый должен, увы, выдать свою порцию синяков. Синяков! Какая невинность! Да, он осознавал, что и при самых благородных установках без порки не обойтись. Очень мило с его стороны.
А ведь мы, как нация, весьма заняты проблемами тленности: у нас царство холодильников. И кошечек переправляют самолетом за сотни миль, чтоб сделать переливание крови; и добрые соседи в глухом Арканзасе бдят месяцами у одра девяностолетнего инсультника.
Джеф Форман гибнет. Брат Эймос про запас складывает штабелями обувь. Эймос добрый человек. Эймос не людоед. Он терзается оттого, что я неудачник, сижу без гроша, не желаю позаботиться о собственном будущем. Джеф на дне морском — вне добродетелей, ценностей, денег, славы и будущего. Я такое говорю потому, что все путается у меня в голове, и не из-за жестокости или цинизма, а от ужаса.
Сам я лучше умру на войне, чем буду греть на ней руки. Призовут — и пойду без звука. Ну, конечно, надеюсь выжить. Но лучше буду жертвой, чем пенкоснимателем. Я — за войну, хотя, собственно, что это значит? С чего мы взяли, будто такие вещи зависят от личной морали и воли? Ничего же подобного. Это все равно что сказать, если бы Бог действительно был: да, Бог есть. Он был бы независимо оттого, признаем мы его существование или нет. А вот что касается их империализма и нашего, если бы был выбор — я выбрал бы наш. А насчет альтернативы, особенно желательной, — где ее возьмешь? Разве что в бабушкиных сказках.
Да, я буду стрелять, убивать. В меня будут стрелять и, возможно, убьют. Несомненная кровь прольется ради весьма сомнительной цели. На войне как на войне. И почему-то я не могу воспринимать это как личное оскорбление.
5 января
Сегодня вывалил из чулана всю обувь и уселся на полу чистить. Среди тряпок, щеток и вакс — сизый уличный свет давил на оконницы, в мертвых ветках пререкались воробьи — меня вдруг отпустило, а когда построил шеренгой туфли Айвы, испытал глубокое удовлетворение. Удовлетворение заемное. Из детства. В Монреале в такие вот вечера я часто выпрашивал разрешение расстелить на полу в гостиной бумагу и драил подряд всю обувь, какая была в доме, включая языкастые ботинки тети Дины с несчетными дырочками для шнурков. Рука влезала по локоть в эти ботинки и сквозь тонкую лайку ощущала щеточные ходы. Сизый сумрак висел над улицей Сент-Доминик, а в гостиной печка светила на столик рядом, клеенку, на мой лоб, сладко стягивая кожу. Я чистил обувь не благодарности ради, мне нравился сам процесс и ощущенье гостиной, отгораживавшей меня от сумрака улицы, закрытых ставней, мутной празелени водосточных труб. Ни за какие сокровища мира меня было не выманить наружу.
Я нигде потом не видел такой улицы, как Сент-Доминик. Между больницей и рынком. Трущобы. Я лопался от любопытства — что там творится? — все норовил подглядеть из окна, с лестницы. Не помню, чтобы потом что-то поразило меня так, как, скажем, тонувший в снегу хвост похоронной процессии, или извозчик, дергавший, поднимавший павшую клячу, или передразнивавший собрата калека. Эта затхлая, едкая вонь погребов и лавок, эти собаки, мальчишки, француженки, иностранки, нищие со своими язвами и увечьями, каких я больше не встречал, пока не дорос до знакомства с Парижем Франсуа Вийона, и сам этот жестко зажатый домами ветер так остро застряли в памяти, что иногда я даже думаю, что только они в моей жизни и были реальны. Отец не мог себе простить нищеты, загнавшей нас в трущобы, и вовсю старался, чтоб я не увидел лишнего. Но я увидел, сквозь незавешенное окно возле рынка я увидел, как мужчина наваливается на кого-то в постели, и в другой раз увидел негра, колыхавшего на коленях блондинку. Легче было забыть бросаемую в костер клетку с живой крысой и двух дерущихся алкоголиков — один потом уходил, роняя с окровавленной головы густые капли, как первые блямбы тяжелого летнего ливня, красным зигзагом метя тротуар.