Выбрать главу

Он держится пока в своем рекламном агентстве, «изображая мужчин с разлитием желчи и секретарш, изнемогающих от мигрени. И это, — продолжает он, вдруг изменив тон, — называется взрослый, разумный, сознательный мир. Фантастическая бессмысленность собственной работы доводит меня до экстаза. Бредятина. Мой труд оплачивают недоноски. Зато я абсолютно свободен. От меня ни черта не требуется. Получаю кусочек булочки с ребенка за то, что умею шевелить ушами. Детские забавы. Но я единственный на все наши пятьдесят три этажа знаю, какая это бредятина. Остальные относятся ко всему на полном серьезе. Если мы занимаем пятьдесят три этажа, значит, все серьезно. „Это — жизнь“. А это мура, дичь, чушь собачья! Истинный мир — мир искусства и мысли. Единственная стоящая работа — работа воображения».

Соблазнительная идея. Она его подключает к жизни, вырубает из тоски, ограждает от вони этих пятидесяти трех этажей. Он ничего не выдумал. Я ж его знаю. И меня-то — зачем ему морочить? Он ровно так и чувствует: избежал капкана. Такую победу стоит отметить. Восхищаюсь, чуть-чуть завидую. Он может за себя постоять. Потому что художник? Наверно. Его спасает эта работа воображения. Ну а я? Нет у меня таланта к таким вещам. И вообще, весь мой, прошу прощенья, талант-быть гражданином или, как теперь очень лестно принято выражаться, хорошим человеком. И что прикажете делать, если нет у меня воображения?

Вот уж не знаю, не знаю. Но, конечно, он благополучней меня. Сидит себе в Нью-Йорке, рисует и, несмотря на все катастрофы, ложь, подлость, кромешный содом, осколки зол и бед, засевшие в каждом сердце, — несмотря ни на что в известной мере сохраняет чистоту и свободу. Впрочем, эта работа воображения, в строгом смысле, не его личное дело. Через нее он связан с лучшей частью человечества. Он это чувствует и никогда не окажется на мели, за бортом. Он — в обществе. Я-в своих четырех стенах. И добра достигают не в пустоте, а полюбовно, общими усилиями. Мне, в этой комнате, одному, одичавшему, подозрительному, вместо мира видится затхлый застенок. Ничего нет, кроме этой клетки. Луч будущего сюда не доходит. Есть только прошлое, жалкое и невинное. Некоторые вот точно знают, где искать свои возможности; рушат тюрьмы, рыщут по всей Сибири, только б до них дорваться. А меня эта комната не пускает.

Когда итальянский генерал Бергонзоли (кажется, это Бергонзоли) потерпел поражение в Ливии, он отказался рассуждать о войне, анализировать свою пагубную стратегию: «Извините! Я не воин. Я прежде всего поэт!» Кто в наши дни не признает преимуществ художника?

11 января

На днях Айва по всем полкам искала книгу, которую уже несколько месяцев как отложила, и вслух удивлялась, куда она могла подеваться.

Я приводил в порядок ногти и слушал вполуха, стараясь не врезаться в мясо гнутыми ножничками и сосредоточенно — мне это свойственно в мелочах-собирая обрезки, как вдруг до меня дошло, что я же дал эту книгу Китти Домлер.

— Что, ты сказала, ты ищешь?

— Ах, такты, оказывается, не слушал! Маленькая такая, синенькая. «Дублинцы». Не видал?

— Тут где-нибудь.

— Лучше помог бы искать.

— Завалилась куда-то. Может, другую почитаешь? Полно же книг. Айва внушаема, но не до такой степени. Она продолжает поиски, стопкой складывает книги у моего кресла.

— Тебе ее не найти, — говорю я.

— Почему это?

— Некоторые вещи имеют манеру прятаться и всплывают только через полгода. Она, наверно, за тот ящик упала.

— Ну давай его сдвинем.

— Зачем. Вот будет у Марии очередная генеральная уборка. — Я щепоткой собираю обрезки и кидаю в мусорный ящик. — Полагается их похоронить достойно.

— С какой стати? — Она выпрямляется в своей узорной шали, устало приваливается к стене. — Не могу гнуться в три погибели. Старость не радость.

— Ногти, волосы, все обрезки и отходы тела. Во избежанье волховства.

— Дверь несколько дней запирали. Он не мог. Да и зачем ему «Дублинцы»?

— Ванейкеру?

— А то кому же. — Айва по-прежнему не сомневается, что он виноват в исчезновении флакончиков.

— Да достану я тебе завтра эту книгу.

— Не могла же она сквозь землю провалиться.

— Совершенно верно. Не могла. Но раз ее нет, она ниоткуда не возникнет, несмотря на все твое упорство.

— То есть ты считаешь, что ее нет в комнате?

— Ничего я такого не говорю.

— Тогда что ты имеешь в виду?

— Я имею в виду, что не понимаю, почему надо убивать весь вечер на поиски, когда можно почитать другую книгу. Она — с возмущением:

— Ты сам говорил, чтоб я ее почитала. Настаивал.

— Так ведь когда это было, уже несколько месяцев прошло. А ее за несколько часов можно прочитать.

— Да. Уже несколько месяцев прошло, как ты на меня не обращаешь никакого внимания. Тебе вообще плевать, есть я или нет. Не слушаешь, что я говорю. Неделю домой бы не являлась-ты б не спохватился.

На это я отвечаю молчанием.

— Ну? — она злится.

— Что ты мелешь?

— Это не ответ.

— Айва, все дело в нашей жизни. Она на нас на обоих влияет. Но не может же это продолжаться вечно.

— То есть скоро ты уйдешь и на этом будет поставлена точка.

— Ах, — я закипаю. — Не пили меня. Говорю тебе, все из-за нашей жизни. И ты сама это прекрасно знаешь.

— Да уж, на тебя она, безусловно, влияет.

— Естественно. На кого хочешь повлияла бы.

Я встал, сдернул с вешалки пальто, двинулся к двери.

— Ты куда?

— Продышусь немного. Тут душно.

— Ты что, не видишь? Дождь! Но, наверно, лучше мокнуть, чем сидеть весь вечер с занудой женой.

— Да! Лучше! — взрываюсь я. — За десять центов меня пустят в ночлежку, не приставая с расспросами. Сегодня меня не жди!

— Правильно! Давай-давай. Объявляй на весь дом…

— Это для тебя важны такие вещи. Дом! Плевать я хотел на твой дом! Стыдно так себя вести, а не то, что дом узнает. Да пошел он ко всем чертям, твой дом!