Выбрать главу

Были еще сны — не намного легче. Например: я сапер в Северной Африке. Мы вошли в город, у меня приказ — обезвредить гранаты в домах. Я лезу в окно, спрыгиваю с глинобитного подоконника и вижу гранату, прикрепленную к двери проволочками, ребристую, мерзкую. Я не знаю, с чего начать, за какую проволочку браться. Время поджимает. Есть еще работа. Я дрожу, меня прошибает пот, я прохожу в дальний угол, долго, старательно целюсь из пистолета, стреляю. Когда смолкает грохот, я соображаю, что, попади я в цель, мне бы конец. Но мне некогда радоваться. С кусачками в руке я нацеливаюсь на проволочку.

В проводнике из того, первого сна я распознал давний образ, временно замаскировавшийся, чтобы потом посильней обдать жутью.

Мы встретились в грязном проулке. Днем здесь проезжали телеги, но в этот вечерний час только козел бродил по стылым колеям, твердым теперь, как выбившие их стальные ободья. Вдруг я слышу: к моим шагам прибавились другие, тяжелей, скрипучей, и — страшное предчувствие еще до того, как меня тычут в спину. Я оглядываюсь. И это взбухшее лицо быстро-быстро приближается к моему; меня корябает чужая щетина; в меня вжимается холодный нос; и эти губы меня целуют в висок со смехом и стоном. Я бегу, ослепнув, я снова слышу скрипучие сапоги. Собаки за щербатым штакетником не помня себя исходят лаем. Спотыкаясь о груды щебня, я выбегаю на улицу.

Тот, упавший на прошлой неделе, открой он вдруг глаза-увидел бы он свою смерть на склоненном лице полицейского? Мы знаем: нас ищут; ждем: нас найдут. Сколько разных личин он принимает — убийца. Откровенный, простой, или глубокий и сложный, или пусть даже скучный, без затей и примет. Но — убийца, незнакомец, который когда-нибудь отбросит учтивую или механическую улыбку и тебе покажет оружие в своей руке — орудие твоей смерти. Кто не знает его? Он присматривается к тебе на улице и в подъезде, он нестерпимо мешает тебе в темноте, когда слипаются веки, и одним равнодушным пинком тебя вытолкает в небытие, он, исполнитель, — кто не знает его? Кто не боится его обнаружить за отворяемой дверью? И кто, когда уже кончилось детство, не думал о сопротивлении, бегстве или о том, как совсем не насмешливо, ласково даже коснуться его плеча, когда он придет? А уж это ему выбирать — когда. Он может явиться, когда ты на вершине успеха, когда ты в бездне позора. Может явиться, как приходят чинить радио или розетку. Молчком, или время коротать, перекинуться в картишки. Или без обиняков, наливаясь багровой злобой, он протянет руку к твоему горлу. Или, заслоняясь маской спокойствия, проволочит тебя к твоему последнему, захлебывающемуся, перехваченному вздоху — и отшвырнет.

Как это будет? Что это будет? Падение в глубь, в глубь, в глубь взморщенного моря? Или, как снилось — перекушенная проволочка, граната? Или в обстрелянной с бреющего полета реке, среди рубленых камышей, кровь фонтаном хлестнет сквозь ткань рукавов?

Хорошо валяться и раздумывать о таких вещах при дневном свете. А когда ночью находит, сердце, как жаба, с мерзким всхлипом выталкивает страх. Или, бывает, к утру я устраиваю себе самосуд — это еще хуже. В полудреме я собираю против себя показания, вижу просчеты, провалы, обманы, вилянья, страхи всей своей жизни. Я должен сам себе вынести приговор и задаю вопросы, которые ни за что не хочется задавать: «Для чего?», «Зачем?», «Для чего я тут?», «Для того ли я создан?» Убеждения мои ни при чем, меня не спасают мои затрушенные убеждения. Я все думаю про тот навес на углу. Он защищает от дождя и от ветра в точности, как меня защищают мои убежденья от обступившего ужаса. «Кто крепко спит, того Бог хранит» — старая поговорка. Увы. Утром я одеваюсь, иду по своим «делам». Снова день — как все дни. Но снова будет ночь, тот же сон, «зловещее приключение», по слову Бодлера, и череда кошмаров про счеты-расчеты меня по ступенькам протащит к бодрствованию, и мысль будет биться, как белье на ветру.

Нам выдали невероятный закат: грубые краски, апокалиптическая злость и фиолетовость-такие проступали, наверно, после казни на телах великих святых-в щедрых синюшных подтеках. Я разбудил Айву, и мы вместе смотрели, взявшись за руки. У нее рука прохладная, легкая. У меня немножко подскочила температура.

28 января

У отца все прошло гладко. Мачеха проявляла сердечность, он не возникал. Ушли в десять. Айва мне только сегодня призналась, что, когда мы прощались, мачеха сунула ей конверт, где лежало поздравление с годовщиной и чек.

— Ну, не дуйся, Джозеф, — сказала Айва. — Деньги нам не помешают. Мы обносились оба.

— Я вовсе не дуюсь.

— Они же хотели как лучше. Очень мило с их стороны. Тебе рубашка нужна. И трусы. Латать я отказываюсь, — она усмехнулась, — живого места нет.

— Я не дуюсь, с чего ты взяла. — И я заправил ей за ухо заблудшую прядь.

Я рад-радешенек, что обошлось без дежурного интервью, которое отец обычно начинает с того, что отводит меня в сторонку: «Я тебе говорил про сына Гартнеров? Младшего? Который химию изучал? Его взяли из института. Теперь у него отличная работа на военном заводе. Ты его помнишь».

Естественно, я его помню.

Иными словами — почему я не стал химиком, физиком, инженером? Гуманитарное образование — слишком жирно для людей среднего достатка. Ненадежное вложение капитала. И собственно, кому оно нужно — умный человек и сам прекрасно может дойти до всего, что ему положено знать. Отец, например, университетов не кончал, но всегда может поддержать разговор цитатой из Шекспира-«Нет повести печальнее на свете», «Есть многое на свете, друг Горацио» — и даже продекламировать весь монолог Гамлета: «Быть или не быть — таков вопрос».

Мои знания, конечно, шире, чем у него, кто спорит. У меня и возможностей было побольше. Но сначала все-таки хлеб с маслом. Кстати, люди точных профессий тоже часто бывают очень культурными. Джордж Сакс, например (наш домашний доктор в Монреале), — ученый, даже книгу написал в свободное время (брошюрка Квебекского музыкального общества: «Глухота Бетховена в свете медицинских фактов»). В защиту отца, конечно, можно сказать, что я себя готовил для образа жизни, который никогда не осилю. И если раньше я маниакально рвался осуществить свои планы, теперь я знаю, что пора успокоиться на очень-очень малом. Верней — пора закругляться, какое уж там успокоиться. И личный выбор теперь вообще не учитывается.