Выбрать главу

Понемногу стало сочиться тепло, но дом не прогревался. Айва решила задержать квартирную плату. Пятнадцатого числа Гезелл выступил с воинственным заявлением. Айва ответила резкостью. Не приходится ожидать от художника правильного ведения дома. «Но вы-то, вы-то, мистер Гезелл!» «Художник!» — я хмыкнул, подумав о бедном кессонщике с его носом и ляжками. Гезелл, очевидно, наябедничал своей Бет, потому что она перестала со мной разговаривать. Сильные чувства.

Но в феврале наметились благие перемены. При встречах, входя и выходя из дому, мы снова начали кланяться. За жилье было уплачено, стало теплей, вернулась горячая вода. Как-то я вошел с чеком, когда Гезелл завтракал за столом, более уместным в деревянной хижине. Явился далматик, смущенно потерся о мои ноги — бедняга, существо подчиненное, он не имел самостоятельной жизни. Гезелл с благодарностями взял чек и начал писать расписку. Бет, уткнув подбородок в ладонь, смотрела в окно, на снег. Толстая, рыжая, с боксерской стрижкой. Я подумал было, что она все еще дуется и не желает со мной разговаривать, но она просто разглядывала мохнатые хлопья и заметила вдруг:

— В детстве, в Монтане, мы говорили: на небе гусей ощипывают. Интересно, говорят еще так или нет.

— Что-то не слышал, — говорю я, исполненный миролюбия.

— Может, выродилась поговорка. Это ж когда было!

— Ну, не так уж давно, — говорю я галантно и стяжаю в награду печальную улыбку.

— О, достаточно давно.

Гезелл пишет, улыбается тоже, думая, очевидно, о детстве жены или подобных же мифах из собственного былого. Пес, завершив зевок, звонко щелкает челюстями.

— А вот когда дождь… — говорит Бет.

— Знаю, — говорит Гезелл.-Ангелы, да?

— Да ну тебя, Питер. — Она хохочет, и пламя волос будто опаляет щеки.

— Золото промывают.

— Тоже никогда не слышал, — говорю я.

— Ну вот, пожалуйста вам. — Гезелл помахивает распиской.

И все трое мы улыбаемся.

Вскоре, однако, как-то в воскресенье, в доме опять стало холодно, и в два часа было вырублено электричество. День был довольно теплый; холод можно бы перетерпеть. Но мы слушали концерт Брамса. Я бросился вниз, позвонил. Далматин отчаянно кидался на дверь, когтя стекло. Обежав дом, я без стука вошел прямо с улицы. Гезелл стоял у верстака с куском трубы в руке. Меня бы не отпугнул и пистолет, я двинулся к нему, расшвыривая ногами доски, прутья, проволочки.

— Вы почему электричество отключили? ., , — Генератор наладить надо, вот почему.

— Так какого черта вы воскресенья дожидались? Почему не предупредили?

— Я вам не обязан докладываться, когда генератор налаживать буду.

—Когда включите?

Игнорируя мой вопрос, он хмуро отворачивается к верстаку.

— Когда же? — повторяю я. И, видя, что отвечать он не собирается, хватаю его за шкирку, поворачиваю к себе лицом, отшвыриваю его эту трубу и отвешиваю ему оплеуху.

Он падает, труба грохочет по цементу. Но тут же он вскакивает, размахивает кулаками, орет: «Вот чего тебе надо!» Но ему со мной не сладить. Я его оттаскиваю к стене, колочу в грудь, в живот, обдирая костяшки пальцев об ощеренный, задыхающийся рот. После первых же ударов злость моя иссякла. Я прислоняю его к кирпичам. И под хриплые вопли, миролюбиво:

— Вы только успокойтесь, мистер Гезелл. Простите меня. Успокойтесь.

— Идиот проклятый! — вопит он. — Ты у меня дождешься! Сволочь ненормальная! — Голос дрожит от злобы и страха. — Бет! Бе-ет! Да я тебя!..

— Я отдираю его от стены и отшвыриваю прочь. — Да я полицию вызову! Ордер на арест выпишу! Бе-ет!

— Не советую, — сказал я.

Но я уже чувствовал пустоту своей угрозы, мне было дико стыдно, я дотащился наверх, перевязал руку и сел ждать полицию. Айва над моими опасениями посмеялась и сказала, что ждать придется долго. Она оказалась права, но я всю неделю готовился идти в отделение и платить штраф за хулиганскую выходку. Айва-то сразу смекнула, что Бет не станет тратиться на этот ордер. Через месяц мы съехали. Все дела утрясали Айва и Бет. Пришлось пожертвовать квартирной платой за несколько недель, только бы смыться.

Это было «на меня-не похоже». Ранние симптомы. Прежний Джозеф был человек мирный, покладистый. Конечно, я давно уже знал за собой этот наследственный страх, вечно мы начеку, как бы нас не оскорбили пренебреженьем: раздутое «чувство чести». Конечно, это не столетней давности ярость дуэлянта. Тем не менее мы подвержены вспышкам; слово, брошенное в киношке, в толпе, — и мы готовы кинуться друг на друга. Только вспышки эти, по-моему, не вполне натуральны. Мы слишком темны, слишком бедны духовно, чтоб разобраться, что кидаемся мы на «врага» из-за смутных причин: от любви, одиночества. И еще, наверно, от презренья к себе. Но главное — от одиночества.

Айва, хоть тогда это скрыла, удивилась на самом деле, она мне потом сказала. Это было попирание моих же собственных принципов. Меня это насторожило. И в предательстве, которое я наблюдал у Серватиусов, я сам отчасти был виноват, в чем не мог не признаться.

8 февраля

Температура никак не оторвется от нуля. Холод — часть общей гнусности. Каждый раз думаю о его уместности, узнавая военные новости. Нельзя не уважать эту зиму за неослабную лютость. «Вихрь, гром и ливень… Я вас не упрекаю в бессердечье», — вопит Лир. Взывает: «Так да свершится вся ваша злая воля надо мной"1. Как он прав, однако.

9 февраля

Я как граната с сорванной чекой. Знаю, что взорвусь, постоянно чую в себе этот миг, кричу в молитвенном ужасе: «Бабах!» Но все рано, рано.

Вот тут Гете прав: продолжение жизни означает надежду. Смерть — отмена выбора. Чем больше сужается выбор, тем ближе мы к смерти. Жестокость страшнейшая — отнять надежду, не отняв окончательно жизни. Это как тюремный пожизненный срок. Как гражданство в некоторых странах. Лучшим выходом было бы жить так, будто надежда не отменена, день ото дня, вслепую. Но тут требуется немыслимое самообладание.