— А-а. Ну тогда… вот туту меня брошюра про веру по всей науке. И свидетельства… — Она запнулась.
Тут мне стало ясно, что ей понадобились эти добавочные минуты, чтоб услышать, что я сказал. У меня чуть не вырвалось: «Вам плохо?» — но я боялся ее обидеть и сдержался. Губы у нее сегодня были особенно растресканные, такого я еще не видел. Над взбухшим краем верхней сидела болячка.
— Людей из Батаана, — сказал я. — Вы мне в прошлый раз говорили.
— Да. Пять центов.
— А какую вы больше хотите продать-эту или ту? Она вытаскивает свидетельства ветеранов.
— Вы тоже в армию уходите, да? Эту тогда. — Взяла монету, сунула в карман, отороченный тлелым мехом. Потом сказала: — Так вы ее прочитайте. Ну что бы мне сказать «да». Но я говорю:
— Постараюсь найти время.
— Значит, не прочитаете; Я ее обратно возьму.
— Нет, я ее оставлю.
— Я вам деньги верну. Вот.
Я отказываюсь. Она трясет опущенной головой, как грустный ребенок.
— Я прочитаю, прочитаю, — говорю я. И сую книжонку в карман .
— Все от гордыни, — говорит она. Ложно поняв мою улыбку. Выглядит она в этот момент совсем больной. При сохранной твердости темной радужки белки утратили влажность, и в каждом сухо проступила жилка.
— Честное слово, я прочитаю.
Она уже неуклюже тянула руку за своей брошюркой. Теперь убрала. И какое-то время, пока я разглядываю ее лицо, убегающий подбородок, нечистый лоб, мне кажется, что она полностью потеряла ощущенье реальности. Но почти тут же она подобрала свою сумку и поплелась прочь.
10 марта
Вчера был дождь и за ночь обернулся снегом. Опять холодрыга.
12 марта
Получил записку от Китти, спрашивает, почему я не заскочу. Порвал, пока не попалась на глаза Айве. Я последнее время и думать забыл про Китти. Не до нее.
15 марта
В воскресенье было тепло, пахнуло весной. Были у Алмстадов. Вечером бродил по парку Гумбольдта, возле лагуны, перешел по мосткам к лодочной станции, где обсуждался когда-то «Человек и сверхчеловек» , а еще раньше я бывал с Джоном Перлом и швырял в устроившиеся под балюстрадой парочки кислицей. Пахло назойливо — мерзлыми сучьями, сырой трухой, но воздух был легок, и смутные, но будоражаще-нертменимые стояли в нем луга и деревья, сизый и рыжий камень и зеркала луж. Когда стемнело и я возвращался, без всякого предупрежденья, внезапный, как удушье, как из ведра грянул теплый ливень. Я бросился бегом.
16 марта
Опять разговор с Духом Противоречья.
— Не могу тебе рассказать, как я рад, что ты вернулся.
—Да?
— И хотел бы извиниться.
— Да ладно тебе.
— И объяснить.
— Я к оскорбленьям привык. Работа такая.
— Нет, я хочу сказать. Я человек истерзанный, побитый как отбивная котлета.
— Легко предающийся отчаянию.
— Словом, сам знаешь. Я раздражен, измучен, затравлен, загнан, приперт к стенке…
— Чем? Совестью?
— Да, в некотором роде это совесть. Я не так с ней считаюсь, как со своей собственной. Это моя общественная струнка. Но сидит это глубоко. Мир, забравшийся вовнутрь, одним словом.
— И чего ему надо?
— Чтоб я перестал жить так, как живу. Колет меня до такой степени, чтобы стало уже все равно, что со мной будет дальше.
— То есть чтобы ты сдался?
— Вот именно.
— Но за чем же дело стало? Ты как раз готовишься к будущей жизни…
— И по-твоему, пора взять расчет.
— Основной опыт вашего времени связан главным образом не с жизнью. Думал ты о том, чтобы к этому подготовиться?
— К смерти? Ага, злишься, что я в тебя апельсинной коркой запустил.
— Нет, я серьезно.
— К чему тут готовиться? Готовиться можно только к жизни. Чтоб умереть, особых знаний не требуется. Просто надо усвоить, что в один прекрасный день ты умрешь. Я давным-давно усвоил. Нет, мы дурачимся оба. Я знаю, ты это мелешь просто так.
— Мелю не мелю, ты каждое слово мое выворачиваешь наизнанку.
— Нет. Но я-то говорю почти всерьез. Ты хочешь, чтоб я поклонялся антижизни. Я говорю, что вне жизни нет ничего ценного. Вообще ничего нет.
— Ладно, не будем по этому поводу дискутировать. Но у тебя невозможные цели. Не ты один болтаешься между небом и землей. Когда (и если) останешься в живых, вот тогда в себе и разберешься.
— А-а, это как раз и важно. Из-за чего сыр-бор? Возникает ряд важных вопросов. Тут-то и весь вопрос о моем истинном, а не поверхностном человеческом назначении.
— Ах, скажите! А с чего ты взял, что можешь во всем этом разобраться в одиночку?
— А кто у меня есть еще для начала?
— Да ну, ерунда какая!
— Но вопросы требуют ответов.
— Тебе комната эта не надоела?
— Осточертела.
— Может, надо двигаться побольше, на люди выходить?
— Иногда думаю, что это было бы самое милое дело.
— Но ты правда считаешь, что можешь сам решить все свои вопросы?
— Как когда.
— Да-с, тебе действительно не позавидуешь.
— Знаешь, бывают минуты, когда хочется плюнуть на все, пойти на призывной пункт и попросить, чтоб тут же отправили.
— Да?
— Я отрекся бы от самых своих сокровенных чувств, если бы заявил, что хочу, чтобы меня пощадили и избавили от того, чему подвергаются другие в моем поколении. Я не собираюсь охранять свою жизнь, как наседка. И я не настолько черств и не настолько извращен, чтоб ценить вкус жизни только на грани уничтожения. Но, как ни крути, ценность ее в этой комнате ото дня ко дню убывает. Скоро она мне омерзеет.
— Ну вот видишь.
— Погоди ты, мне еще надо собрать свои чувства и страхи в точку. Меня, в общем, даже пугает моя тщеславная затея собственным путем добиться ясности. Но еще важнее мне знать, имею ли я право сохранять себя в смертельном водовороте, который унес уже стольких таких, как я, оглушил, поволок, вниз-вниз-вниз — неиспытанный разум, бесполезные мышцы, хлам, ошметки. Вправе ли я уберегать себя от такой судьбы, вот вопрос.
— И каков ответ?
— Помнится, Спиноза писал, что нет добродетели выше, чем стараться сохранить самого себя.
— Себя? Любой ценой?
— Ты не понял. Себя. Он не говорит — свою жизнь. Он говорит — самого себя. Почувствовал разницу?
—Нет.
— Он знал, что каждый должен умереть. Он не учит нас вживлять новые железы или есть фазаньи потроха, чтоб тянуть до трехсот. Мы не можем себя сделать бессмертными.