Все, однако же, признают, что Джозеф железно владеет собой, знает, чего он хочет и как этого добиться. В последние семь-восемь лет он во всем руководствуется общим планом. Плану подчинены друзья, семья, жена. С женой ему пришлось-таки повозиться, заставляя читать книги по его выбору, уча восхищаться тем, что он сам признает достойным восхищения. Насколько он преуспел, ему неизвестно.
Не следует думать, что если Джозеф говорит о «бездумных людях», об «элементе комичного», он груб, резок. Как раз он не строг к окружающим. Он себя называет убежденным сторонником лозунга «tout comprendre c'est tout pardonner» . Теории типа «мир абсолютно прекрасен» или «мир абсолютно ужасен» считает идиотством. О тех, кто верит, будто мир абсолютно прекрасен, говорит, что они плохо разбираются в гадостях. Когда же речь заходит о пессимистах, спрашивает: «Они только это и видят, что ли?» Для него лично мир и добр и зол, то есть ни то ни другое. Такой вывод для представителей обоих направлений уже был бы успехом. Ну а для него лично вывод ничто рядом с поиском, с наблюдением над людьми — отуманенными, трезвыми, ревнивыми, тщеславными, смешными, и каждый живет в своем времени, имеет свои привычки, мотивы и странности, свое тавро. Короче — все хорошо потому уже, что существует. Или так: хорошо или плохо — раз существует, значит, неотменимо и, стало быть, расчудесно.
Но при всем при том Джозеф мучается от сознания своего отщепенства, от того, что он в этом мире сбоку припека, он придавлен враждебной тучей. Ну подумаешь, говорит он, все люди, в общем, подвержены таким настроениям. Ребенок чувствует, что родители его обманщики; истинный отец где-то далеко и вот-вот явится за ним. А кой для кого реальный мир вообще не здесь, а здешний — подложный, скопированный. Но это ощущение отщепенства у Джозефа иногда до того доходит, что кажется, будто все против него сговорилось и это заговор не злых каких-то сил, а смещений, отблесков, волнений, закатов и даже будничных, безразличных вещей. Изо дня в день жить с этим подозреньем о заговоре трудновато. Интересно, конечно, но скорей неуютно и тянет приткнуться к случайным прохожим, братьям, родителям, друзьям и женам.
20 декабря
Подготовка к праздникам. Вчера выходил за покупками, Айва послала. На каждом углу кто-то звякает колокольцем: борода из грязной ваты, красный тулуп Сайта-Клауса. Ради бедных, ради Христа, ради добрых дел звяк-звяк-звяк в городской гул. Громадные угрожающие венки водружаются на дома. Тысячи покупателей перемалываются магазинами, улицами, среди дымчато-красных фасадов, под вой колядок. Ягоды остролиста мерцают темными каплями на осмоленных шестах. «Светлый Праздник» — по всем кабакам, из всех музыкальных ящиков. Все молятся о снеге, и панический ужас наводят мысли об измороси или дожде.
Ванейкер в последние дни мается. Туда-сюда двигает мебель. Мария жалуется больше обычного. Так кровать переставит, что не приберешься. В дверь не пройдешь. Да ей бы хоть вовсе туда не ходить. Чистоту совсем не соблюдает, жалуется Мария. Нет чтоб в прачечную сдать — проветривает на окне. С вечера вывесит исподнее, а наутро снять забудет. Миссис Бриге мне доложила, что он собрался жениться на шестидесятилетней даме, та требует, чтоб он перешел в католичество, и он каждый вечер наставляется в церкви Святого Апостола Фомы. В то же время, по моим наблюдениям, он получает обширную почту из Шотландского масонского центра. Не это ли борение принципов в два часа ночи сдирает его с постели и гонит переставлять мебель?
У нас два приглашения на рождественский ужин: к Алмстадам и к моему брату Эймосу. По мне, так никуда б не идти.
22 декабря
Жутко сорвался сегодня, при Майроне Эйдлере. Не пойму, что на меня нашло, сам удивляюсь, а уж Майрон совсем растерялся. Он позвонил мне насчет временной работы: у них там в конторе учет общественного мнения, я мог бы вести опрос. Я кинулся на улицу, встречаться с ним в «Стреле». Пришел раньше, занял столик в конце зала, и тут же на меня напала тоска. Я в эту «Стрелу» уже несколько лет не суюсь. Одно время там ужевалась тонкая публика, с утра до вечера шли дискуссии о социализме, психопатологии, судьбе европейца. Я, между прочим, сам и предложил там поесть; почему-то стукнуло в голову. И вот — напала тоска. Потом оглядел столики в пару и дыму, плакаты — тонущие суда, физиономии японцев — и вижу: Джимми Берне, сидите каким-то типом. С тех пор как мы были «товарищ Джо» и «товарищ Джим», мы виделись всего раза два, ну три от силы. Он изменился. Лоб выше, взор строже. Я киваю, но не получаю никакой награды своих трудов. Смотрит сквозь меня: очевидно, так предписано смотреть на «ренегатов».
Почти тут же приходит Майрон, с ходу заводит о работе, но я буркаю:
— Погоди минуточку. Помолчи.
— В чем дело?
— Так, есть кое-что. Объясняю. Видишь того типа в коричневом костюме? Джимми Берне. Десять лет назад я имел честь называть его «товарищ Джим».
— Ну и?
— Я поздоровался, а он сделал вид, что меня нет на свете.
— И плюнь.
— Но разве это естественно? Я же был его близким другом!
— Ну и?
— Хватит нукать! — Меня уже понесло.
— Просто мне интересно, неужели ты хочешь, чтоб он распростер тебе объятья?
— Ничего ты не понимаешь. Плевать я на него хотел.
— Тогда я ничего не понимаю. Должен признаться — ровно ничего.
— Нет. Ты послушай. Он не имеет права смотреть сквозь меня. Вечно со мной такое. Тебе не понять, ты всегда держался в стороне от политики. Но я-то знаю, что почем, и я сейчас встану, подойду и поздороваюсь, а уж он — как хочет.
— Не идиотничай. Зачем нарываться на неприятности? — говорит Майрон.
— Хочу и буду нарываться. Знает он меня или нет? Прекрасно знает. — Злость моя растет с каждой секундой. — Удивляюсь, как до тебя-то не доходит.
— Я пришел поговорить с тобой насчет работы, а не смотреть на твои припадки.