– Ты совсем передумал просыпаться? Соберано сказал, что сегодня мы должны быть у него очень рано.
Дикон протер глаза. За окном еще не рассвело. Дом Алвы, уютная спальня, прыгающий огонек свечи в руках Герарда – в коридоре сквозняк. Пора вставать. А следующая ночь еще не скоро.
*
Днем все было почти хорошо. Если не считать стычки с Хуаном. Нахал посмел не уступить ему дорогу, они столкнулись. Кэналлиец извинился, но таким тоном, каким только проклинать до четвертого колена. Или даже до восьмого.
Ближе к вечеру приехала госпожа Арамона, дом наполнился веселым шумом – слуги переносили вещи. К слову сказать, вещей у матери Герарда с собой было не так уж и много, но кэналлийцы все равно умудрились развести гам на ровном месте. Герарду было от этого весело, а Дикон чувствовал себя совершенно лишним.
Самое время поехать к Роберу и разговорить его о Катари и о своем отце – наверняка он услышит от Робера что-нибудь обнадеживающее и увидит хоть какую-то зацепку, чтобы поверить, что Катари еще сможет когда-нибудь простить и полюбить его.
Но вышло иначе. Робер пытался перевести разговор на другое, а когда не вышло, попросил принести шадди. Горькую мерзость, которую и сахаром не превратить во что-то пристойное – морисский орех и есть морисский орех. Как раз в тон разговору. Робер говорил невесело, впрочем, все разговоры с ним в последнее время выходили невеселыми. Последние пару лет.
– Я не хочу тебя разочаровывать, но придется. Катарина знала твоего отца, я – нет, да и ты сам – не знал. Ты был слишком маленьким, чтобы понимать хоть что-то, а Катари тоже понимала все не сразу и сочувствовала ему, но она запоминала. И поняла все годы спустя. Она считает, что твой отец всю жизнь любил лишь самого себя и считал себя едва ли не воплощением Святого Алана. Он видел себя спасителем Талигойи и рыцарем без страха и упрека, но при этом обманывал и не замечал этих обманов, принимал их как должное. Хуже того, он считал обманутым себя. Катарина говорит, что ты на него очень похож – и лицом, и характером. И это ее пугает. Пугало. До того, как ты на нее напал. Теперь она просто не хочет тебя видеть.
Робер говорил, а Дикон молча слушал. Задавать вопросы не хотелось, а что-то комментировать было и вовсе бессмысленно. Сам хотел этой беседы – вот и получай. Если уж Робер решился передать эти слова, то уверен, что они правда. Неприятная, больная, но правда.
Катари много чего говорила прежде. И как увидела Эгмонта Окделла, и как восхищалась им, как надеялась, что ее будущий муж – именно он. Насчет последнего она наверняка лгала, но все остальное могло быть полуправдой. А вот Эпинэ она бы про Эгмонта лгать не стала. Да и про то, что не хочет и видеть Ричарда Окделла – тем более.
Но гаже всего было то, что Робер сказал под конец разговора:
– Я надеюсь, что Катарина ошиблась в одном: ты сумеешь измениться и не будешь таким, как она описала Эгмонта Окделла.
Не „не станешь“, а „сумеешь измениться“ и „не будешь“. Робер не уверен, был ли отец Ричарда таким, как описала его Катари, но согласен, что таким стал сам Ричард. И от этого было мерзко.
Дикон едва сдержался, чтобы не выпалить в ответ что-то уничижительное, лишь распрощался холодно и зло. Ссориться сейчас с Робером нелепо, но и скрыть обиду невозможно.
Он вернулся домой, вернее, в дом Алвы, и тут же поднялся к себе. Спускаться к ужину не хотелось, видеть радостную физиономию Герарда – тоже, а его мамашу – тем более. Она наверняка думает о нем то же самое, что думала Айри. И ненавидит его за суд над Вороном, за рухнувший Надор, за погибших… но она – не Айри, вслух не скажет. Будет молчать и смотреть, как смотрят вечные камни. Хотя с превеликим удовольствием размазала бы его по земле.
А ведь он и вправду считал себя „спасителем Талигойи и рыцарем без страха и упрека“ – и когда они захватили Олларию, и когда судили Алву, даже когда он ехал в разрушенный уже Надор. И тоже считал себя воплощением Алана. Правильно считал, наверное. Алан убил человека, который спас его сына от разъяренной толпы. Убил потому, что не слушал и не слышал, и, что самое страшное – не понимал ни кошки! Вот и он сам… такой же.
Они все – и выходцы, и Робер с Катари, и Рамиро-Ворон говорили ему одно и то же: что он смотрит и не видит, спит и не замечает того, что вокруг, верит нелепым выдумкам и не замечает правду. Твердо и непоколебимо не замечает.
Как не замечал Алан. Как не замечал Эгмонт… А Ричард Горик наверняка замечал. И дети Ларака тоже. Наль точно замечал. И трусом он не был. На военную карьеру он не годился, но вот Повелитель Скал из него вышел бы гораздо более надежный – он бы ни за что не клялся ради красного словца. И не предал бы. Не позволил бы Надору рухнуть. Но Наль в Рассвете, а он… в Олларии. В доме Рокэ Алвы. То ли порученец, то ли приживал.
Дикон лег и погасил свечу. Герард как-то пошутил, что если считать котят, прыгающих через корзинку, уснешь быстрее.
Через корзинку котята прыгать не хотели ни в какую, они прыгали внутрь и исчезали. На второй сотне котята превратились в булыжники, тяжелые и гладкие. Они падали внутрь корзины и летели куда-то вниз, в бездонную пропасть. А стоящие вокруг серые скалы наблюдали и ждали. Ждали, когда же он сам соберется с духом, чтобы рухнуть вниз и исчезнуть.
*
Прошла неделя. Избегать госпожу Арамону удавалось вполне успешно, стычек с Хуаном больше не было, Герард сиял радостью за двоих, а то и за четверых. Если не думать о снах или, лучше всего, вообще не думать – жизнь была бы просто замечательна.
„Думать вредно“ говорил эр Рокэ, но лишь в шутку – сам он всегда думал, что творил. Это другим его поступки могли казаться безумием… как то возвращение в Ноху.
Надо было заставить себя поговорить с Робером, извиниться за то, что ушел едва ли не шарахнув дверью. Но Дикон попросил Герарда, чтобы на этот раз бумаги для Робера отвез он – это была трусость, Дикон на нее злился, но поделать ничего не мог.
Зато сегодня можно попытаться поговорить с Алвой – не о чем-то конкретном, а просто поговорить. Госпожа Арамона от него уже наверняка давно ушла к себе, Ворон сейчас в прекрасном настроении и не прогонит. Ну а если он еще занят с нудными бумагами, то можно будет просто побыть рядом. Не одному. Не в тишине.
„Глядя на ваше счастливое лицо, осознаешь всю прелесть забывчивости“. Спрут сказал это вечность назад – перед дуэлью в Старом парке. Тогда это звучало оскорблением, теперь… теперь было просто обидно. И потому, что мерзкие слова были правдой, и потому что счастливым он мог бы стать только забыв все начисто. А ведь бывает же такое, он слышал! Вот шел себе человек по улице, а раззява-служанка уронила на него сверху горшок с геранью, прямо на голову – вот человек и забыл все, что о себе знал. Прежде Дикон назвал бы его „несчастным растяпой“, а теперь завидовал. Забыть прошлое – его прошлое – это было бы счастье. Только даже если случится чудо и ему отшибет память, то все остальные все равно будут помнить.