Выбрать главу

На рубеже веков новый миф о России изображал русский народ необразованным, глубоко верующим, близким к природе, многообразно одаренным, но жестоко обиженным, колеблющимся между преступлением и покаянием, бунтом и прощением, а его великих писателей и художников представителями «истинной России», расцвет которой еще впереди. Социал-демократические критики уже за десять лет до мировой войны неодобрительно отзывались о настоящем «культе русских» в немецкой прессе, посвященной искусству и литературе{99}.

Райнер Мария Рильке, объездивший вместе с Лу Андреас-Саломе эту Россию мечты, восславивший страну, «которая граничит с Богом», и ее людей, «прирожденных художников», выделялся на этом фоне только пылкостью своих оценок{100}. Томас Манн в повести «Тонио Крёгер» (1905) впервые заговорил о «святой русской литературе». Эрнст Барлах в путевых заметках (1906) изобразил архаичного «русского человека», однако эта архаика облагорожена страданиями и лишениями и близка к глубинам бытия. Кристиан Моргенштерн воспел русских арестантов после разгрома революции[22] как передовых борцов и мучеников грядущего человечества. Такие художники, как Макс Бекман или Эрих Хеккель, перелагали карамазовские сюжеты Достоевского в духе немецкого экспрессионизма — тогда вообще поговаривали, что в немецком искусстве и литературе поворот от натурализма и импрессионизма к экспрессионизму начиная с 1910 г. был поворотом от Запада к Востоку. Но и большинство остальных немецких писателей и художников довоенной эпохи свидетельствовали, что чтение русской литературы, в частности знакомство с Достоевским, стало для них, по словам Дёблина, «эпохальным событием»{101}.

Культурпессимизм и истерия от взлета

Образ германской кайзеровской империи, внешне столь оптимистической и самоуверенной, в ее не желающей кончаться «грюндерской эпохе» действительно представлял обманчивый контраст с настроениями хотя и не уникального, но все же весьма специфического немецкого «культурпессимизма».

В романе «Человек без свойств» Роберт Музиль, оглядываясь в прошлое, попытался передать своеобразное мироощущение, которое определяло сущность этого «человека без свойств»: сознание экспоненциально растущей сложности, взаимозависимости и взаимообусловленности всех современных форм существования на фоне ускорения всех технических и социально-экономических процессов: «Штука эта держит нас в своих руках. Едешь в ней днем и ночью, да еще делаешь при этом всякую всячину — бреешься, ешь, любишь, читаешь книжки, (…) и страшновато тут только, что стены едут, а ты этого не замечаешь, и выбрасывают вперед свои рельсы, как длинные, изгибающиеся щупальца, а ты не знаешь — куда»{102}.

Ульрих, герой романа, раздираемый противоречием между неопределенной широтой своих желаний и чувством пассивного «проживания» в качестве «человека без свойств», как и многие его сверстники, поначалу искал выход в «страстной памяти о героике барства, насилия и гонора»: «Он предавался великолепному пессимизму; ему казалось, что раз ремесло солдата есть такое острое и раскаленное орудие, то этим орудием надо сечь и резать мир ему же на благо»{103}. Потом он (как и сам Музиль) обратился к инженерному делу и философии. Но все попытки догнать свое время и пойти с ним в ногу ничего не изменили в его неспособности любить это время; «давно уже на всем, что он делал и испытывал, лежала печать неприязни, тень бессилия и одиночества, универсальная неприязнь, к которой он не находил дополнения в какой-то приязни»{104}.

Разумеется, действие романа Музиля разыгрывается в fin de siècle европейской культуры вообще и гибнущей «Какании» в частности, в которой «тоже существовал темп, но темп не слишком большой», но где как раз и «не было честолюбия мировой экономики и мирового господства»{105}. Германский рейх представлял поэтому прямую противоположность этой «Какании», на которую, надо заметить, он влиял как ближайший сосед и союзник (в романе его олицетворяет Арнхайм, т. е. Ратенау). Если в королевско-кайзеровской империи Франца-Иосифа речь, таким образом, идет о противоречии между абстрактной потенциальностью современной жизни и тайно контролирующей и тормозящей все жизненные проявления бюрократией, то в кайзеровской империи Вильгельма — о лихорадочной динамике реального развития, которое пусть и искажалось в силу прусско-начальнических анахронизмов, но все же в большей мере ускорялось, чем тормозилось. Именно поэтому люди в Германии на рубеже веков еще сильнее, чем в Австрии и других странах Европы, реагировали на все эти разломы рефлексом глубочайшего пессимизма и того атавистического «недовольства культурой», о котором позднее будет говорить Фрейд{106}.

вернуться

22

Имеется в виду революция 1905 г. в России. — Прим. пер.