Гройс категорически не желает смешивать эту традицию российского самоизобретения с «самоизобретением наций» в исторической социологии. На его взгляд, русские являлись не нацией в современном смысле, а «государственным народом (Staatsvolk), определявшим себя как коллективный подданный универсальной идеи, репрезентацией которой было государство»{14}. С тем большей заинтересованностью «российские авторы занимались поиском в западном мышлении начатков радикальной самокритики… чтобы затем трансформировать эту самокритику в "русскую критику" Запада»{15}. Иными словами, речь с самого начала шла о «самоизобретении» имперского народа с притязаниями на всемирность, превосходящую любой западный универсализм.
Вот почему не следует считать культурно-исторической случайностью, что идеи и теории немецкого происхождения постоянно оказывались особенно подходящими для подобной операции, и наоборот: что эта «русская критика» Запада именно в Германии находила самый громкий отклик и порой становилась интегрирующей составной частью «германской идеи». Ведь немцы также видели в себе не просто «(государство-)нацию», но имперский народ, ощущавший свое всемирное призвание. Подспорьем в этом им с конца XIX в. — помимо продуктов собственного духовного творчества — во все большем объеме и с растущей интенсивностью служили еще и русские литература, философия и искусство, как главные свидетельства противостояния с набирающей силу западной цивилизацией.
Но это еще не все. Если Россия, гигантская «полуварварская» и относительно молодая великая империя, в отдельные эпохи вызывала страх у части немецкой общественности, то в глазах других она представала естественным объектом и дополнением их собственных великодержавных фантазий, Германия воспринималась как растущая мировая держава и мировая империя лишь тогда, когда вступала в своего рода «особые отношения» с «российским комплексом» (понимаемым здесь как объект). И перспективы тут открывались уже безграничные.
В таком ракурсе история духовных и культурных связей обеих стран предстает на большом временном отрезке как колоссальные колебания в отношениях — то друзья, то враги. При этом взаимные проекции и надежды не были просто идеальными облаками на голубом небе идеологии и искусства, но всегда соотносились с реальной формой существования обоих народов и с конкретными историческими ситуациями, в которых те находились. Период с 1900 по 1933 г., служащий в данном исследовании предметом основного внимания (а также — правда, в другом аспекте — по 1945 г.), оказывается фазой крайнего сгущения этих взаимосвязей, и потому — если воспользоваться понятием, часто применявшимся Львом Копелевым, — особым историческим «хронотопом».
«Образы чужого» и «образы врага»
Картину, вырисовывающуюся в подобной расширенной перспективе, не назовешь ни более приятной, ни более беспроблемной, чем общее представление, порожденное великими катаклизмами прошлого столетия. Для немецких образов России справедливо в особенности то, что вообще характерно для проективных образов чужого: едва ли можно однозначно утверждать, что именно следует обозначить как «позитивные», а что — как «негативные» стереотипы. Так, дружески-восторженные высказывания о старой России, о молодой Советской республике или позднее — о Советском Союзе могли сопутствовать крайне нелестным суждениям о русских и русской культуре. Восхищение автократическими цивилизаторами России — от Петра и Екатерины до Ленина и Сталина — почти всегда было вызвано весьма негативной оценкой возможностей для самостоятельного развития российского общества. Разумеется, существовали и противоположные взгляды: восхваление подлинной, старинной, неискаженной России и демонизация навязанной ей «псевдоморфозы» (по выражению Шпенглера) в ходе образования общества и государства.
При этом «позитивные» и «негативные» стереотипы во многом в точности совпадали друг с другом, а если отличались — то лишь в нюансах. Последние зависели исключительно от подхода наблюдателей и интерпретаторов. То у русских находили недостатки в их достоинствах, то достоинства в недостатках. Если их называли (приводим лишь некоторые якобы благожелательные клише того времени) «простодушными», «естественными», «неиспорченными (воспитанием)», «мечтательными», «способными к обучению» и «податливыми» — словом, людьми, которые все еще стоят ближе к почве и природе, а также к глубинам души или подсознания, а потому отличаются «душевностью» и «исконной религиозностью», то остается открытым вопрос, были ли эти характеристики позитивными и не порождались ли они скорее пренебрежительным взглядом с высот собственной культуры и желанием взять подобных людей под имперскую опеку. То же самое относится к таким якобы негативным эпитетам, как «варварский», «жестокий», «анархический», «фанатичный» или «азиатский»: они могли содержать положительную оценку как признание силы и потенциального могущества, вызывавших — в зависимости отточки зрения и интересов наблюдателя — больше страха или больше восхищения. Все это выяснялось в контексте политической или идеологической картины мира конкретного наблюдателя. А картины мира менялись, зачастую довольно быстро, в зависимости от развития исторической ситуации, особенно впечатляющее подтверждение тому дает пример НСДАП (Национал-социалистической немецкой рабочей партии) и ее ведущих идеологов.