Большевики на руководящих постах также использовали этих гостей из другого мира как источники важной информации, чтобы составить себе представление о ситуации за пределами страны. Беседы с вождями Советской России, в том числе лично с Лениным, можно было относительно легко организовать, они почти что входили в программу визитов. При этом весьма быстро возникала своеобразная атмосфера доверительности и восхищения, приправленная щепоткой страха. Лидеры большевиков все еще были окутаны аурой таинственности и легендарности. Оказавшись в Москве, гости на удивление легко и непринужденно сновали между «Метрополем» и Кремлем во внутреннем кругу этой молодой власти, которая вела себя еще совсем импровизационно и нецеремонно и во многом носила черты богемы. Даже царившие вокруг общая социальная разруха и экономическое разложение, атмосфера голода, нужды и террора, которую не могли не ощутить гости, порождали у них скорее чувство товарищества в общении с советскими собеседниками. Героическая стойкость последних, их абсолютная готовность создать — невзирая на любые жертвы — новый государственный и общественный строй, новую цивилизацию и нового человека вызывала восхищение. И это восхищение в известной степени не зависело ни от скепсиса или критики, ни от сострадания или ужаса, которые еще можно было ощутить перед лицом реалий советской жизни.
Все путевые заметки тех лет, кстати, явно или скрыто противоречили «односторонним» рассказам и воспоминаниям, часто о мучительных переживаниях, написанным эмигрантами — противниками большевиков или беженцами времен российской Гражданской войны. Тот, кто в 1920–1921 гг. отправлялся в путь, дабы узнать, какова «на самом деле» ситуация в большевистской России, писал зачастую в противоположном духе.
Но ужасы Гражданской войны на фоне намечающейся победы большевиков производили также воздействие особого рода. Если большевики представляют собой всего лишь террористическое меньшинство идеологов-фанатиков, проводящих абсурдные экономические эксперименты, разрушающих страну и удушающих духовную жизнь, — каким образом они, вопреки всем пророчествам, смогли утвердиться? Наверное, в них все-таки «что-то» есть. В задачу приехавших и входило выяснить это «что-то». Так, путешественница, представлявшая высший класс британского общества, леди Этель Сноудон, обнаружила, что лидеры большевиков оказались не ангелами и не дьяволами, а вполне цивилизованными людьми{815}. Герберт Уэллс увидел в Ленине «кремлевского мечтателя», который посреди всеобщей разрухи и нищеты фантазировал перед огромными диаграммами с сияющими лампочками о скорой электрификации всей России{816}. И даже такой скептический наблюдатель, как Бертран Рассел, начал свои путевые заметки 1920 г. с безапелляционного утверждения, что российская революция представляет собой «одно из величайших всемирно-исторических событий» — еще более великих, чем Французская революция{817}.
Около сорока немецкоязычных путешественников по революционной России в начале 1920-х гг. оставили подробные отчеты о своих впечатлениях{818}. Обоснованное мнение о влиянии их книг, брошюр или статей на общественность составить трудно. Однако они передают разброс немецких представлений о России тех лет. Они показывают, в какой степени «новая Россия» стала для немецкой общественности «Индией в тумане» (по образному выражению Эрнста Блоха): новым, неизведанным континентом истории, полным небывалых ужасов и соблазнов.
«Москва в 1920 году»
Одним из первых визитеров из Германии был Альфонс Гольдшмидт, известный журналист-экономист, а с 1919 г. — издатель берлинской газеты «Рэтецайтунг», которая подавала себя как орган «Объединения организаций по эмиграции в Советскую Россию». В апреле 1920 г. Гольдшмидт отправился по приглашению Радека в Москву в качестве представителя этой ассоциации, коротко именовавшейся «Анзидлунг Ост» («Колонизация на Востоке»), в списке которой значилось несколько тысяч заинтересованных лиц.
Помимо этого Гольдшмидт должен был подготовить для издательства «Ровольт» систематизированное описание «Хозяйственная организация Советской России». Этот проект также пришелся весьма кстати и получил одобрение. Таким образом, Гольдшмидт — своего рода прототип всех будущих «путешественников-симпатизантов» и fellow travellers[146] — обладал статусом гостя советского правительства, доказательством приближения той более высокой общественной формы, которая его интересовала. Политическую ситуацию Гольдшмидт оценил сразу, и эту оценку уже не могли изменить никакие последующие события: «Существует ли все еще в Москве диктатура террора? Нет, диктатуры террора в Москве нет. Свирепствуй в Москве диктатура террора — немыслим был бы такой весенний бульвар, полный веселого оживления, как в мае 1920 года»{819}.
Эти слова стояли в самом начале его путевых заметок «Москва в 1920 году», имевших успех у читателей. Для Гольдшмидта, под влюбленным взглядом которого оголодавший, полуразрушенный город приобретал черты чуть ли не весенней идиллии, основным доказательством ликвидации той «социальной гнили», которую он вообще считал сущностью капитализма, было в особенности мнимое преодоление проституции. В его представлении об обществе революционный процесс вообще понимался как некий квазиорганический процесс очищения, начатый со сферы производства: «Коммунистические группы, зачастую лишь небольшие фракции, овладевают фабриками. Не путем террора, но благодаря чистой цели, трудовой сознательности… Это не группы насилия, а фракции дисциплины… Это фракции-фагоциты. Они призваны отсасывать вредные соки, поглощать, уничтожать их. Российская революция была революцией фагоцитов»{820}.
В основу второй книги Гольдшмидта «Хозяйственная организация Советской России» была положена навязчивая идея изобразить большевистскую революцию как объективно необходимую, хоть и запоздавшую акцию спасения, чуть ли не как «административно-техническую необходимость» в смысле распределения и развития человеческих и материальных ресурсов{821}. В ней разворачивалась панорама мощного движения внутренней колонизации, диктатуры развития в широком и позитивном значении, в рамках которой, разумеется, ведущая роль отводилась бы «немецкой экономике», «немецкой технике», «немецкой высококачественной работе»: «Не случайно, что у германского пролетариата особенно сильно влечение к России. Значительно больше, чем частнокапиталистические силы, пролетарские силы ощущают экономико-географическую необходимость… Они чувствуют, что немецкая экономика должна двинуться на восток… Вот почему немецкий высококачественный труд стремится в Россию и, наоборот, российская экономика нуждается в немецком высококачественном труде… Это естественный процесс, начавшийся до войны, обостренный войной и ставший необходимым благодаря советской экономической организации и в результате бедственного положения германской экономики, которой присуща густая, слишком густая сеть коммуникаций»{822}.