А «эйхендорфовские» мотивы его первых впечатлений по мере приближения к красной Москве, «футуристическое очарование», охватившее его там (посреди нищеты и террора) и разросшееся в ноябре 1918 г., когда он вернулся в Берлин в гуще «бредущих как лунатики» людей, до видения «высвобожденной идеальной воли», — все это придавало сверхотчетливый привкус проективного избытка, которым с той поры будут отмечены все его деловые отношения и встречи с людьми.
Не осталось и следа от светской естественности, с какой он всего-то десять-пятнадцать лет тому назад, еще молодым человеком, мог отправиться за 200 марок на свой страх и риск в путешествие в переполненных почтовых поездах на другой конец евразийского континента. Эта разница очень точно показывает разрыв, возникший с тех пор в системе материальных и личностных коммуникаций. Метафора «железного занавеса», отделившего Советскую Россию от остальной Европы, возникла впервые не во времена «холодной войны» после 1947 г., а еще в эпоху cordon sanitaire. Этот кордон призван был противостоять большевизму и его возможному распространению и одновременно «непобедимому на поле битвы» Германскому рейху и его потенциальному альянсу с новой Россией. При этом Союз Советских Социалистических Республик, выкованный в огне братоубийственной Гражданской войны, уже готовился, несмотря на всю свою интернационалистскую риторику, уйти в блистательную самоизоляцию и замкнуться в добровольно наложенном на себя карантине. В связи с тем, что после провалившегося марша на Варшаву и Центральную Европу и аннексии республик Закавказья он уже не мог более расширяться, он все больше и больше, причем с параноидальными обоснованиями, отгораживался от прочего мира.
Надо признать, что наряду с восстанавливаемым — ценой огромного труда — железнодорожным сообщением в 1920-е гг. появились новообразованные или возобновившие свою деятельность морские и воздушные пути сообщения, монополию на которые имели прежде всего такие германо-российские фирмы, как «Дерутранс» и «Дерулюфт», причем поначалу большую часть пароходов, подвижного состава и самолетов поставляли немецкие партнеры, «Гапаг-Ллойд» и основанная в 1926 г. «Люфтганза». Но эта восстановленная транспортная связь была не только всесторонне регламентирована, но и определенно означала теперь «переход из одного полушария в другое: начиная с этого момента каждая поездка в Советский Союз… содержит обязательную “железнодорожную главу”, посвященную маленькому, ничем не выделяющемуся транзитному пункту Негорелое на линии Берлин — Варшава — Москва»{1024}.
Берлин. Восточный вокзал
Тем не менее в Берлине 1920-х гг. Россия была представлена в таком масштабе, который по густоте еще раз затмил все, что было раньше, и все более позднее{1025}. Этот феномен, однако, лишь частично был следствием естественной культурной близости прежних лет. Привлекательность и насыщенность этого обмена имела теперь прямую связь с новой культурной дистанцией или чуждостью. А для значительной части участников и затронутых это была жизнь в чрезвычайных обстоятельствах.
Это касалось не только сотен тысяч эмигрантов, образовывавших в течение десятилетия ядро «русского Берлина» вместе с немецко-российскими и немецко-балтийскими переселенцами на родину и беженцами, которые в основном еще выдавали себя за «русских» и как «русские» воспринимались. Это относилось также к кочующим, как маятник, между Москвой и Берлином, Россией и Западом, мечущимся между «красными и белыми» художникам и писателям, чьи пространства для деятельности — материальные, интеллектуальные и духовные — постоянно сужались. И это, вероятно, могло считаться другим путем для многих командированных специалистов по экономике и инженеров, военных и торговых представителей, издательских работников или ученых, живших в конфликте между заданием и убеждением. И, разумеется, это относилось к засланным и внедренным кадрам Коминтерна, ГПУ или Красной армии, получавшим в Берлине новые имена и инструкции на пути к полям сражений воображаемой мировой революции.
Но такими же напряженными могли быть контакты и для их бывших коллег, товарищей и партнеров. Конечно, в период с 1923 по 1932 г. несколько тысяч человек в год отправлялись в Советскую Россию в качестве журналистов, политиков или общественных деятелей, поодиночке или в составе делегаций. Но и индивидуальные поездки были теперь более или менее «организованными», и всякая согласованная встреча, индивидуальная или групповая, становилась «официальным визитом», «митингом» или переговорами и лишь в исключительных случаях просто дружеской или семейной встречей или туристическим визитом. Офицеры рейхсвера и немецкие инженеры военной промышленности, как и кадры КПГ и Коминтерна, ездили под вымышленными именами и передвигались официально или неофициально в экстерриториальных зонах, в которых они, подобно «опричникам» Ивана Грозного, тщательно избегали соприкосновения с «земщиной» (простым народом).
Естественно, подобная драматизация всех отношений и связей могла иметь свои волнующие и продуктивные стороны — как в области искусства, так и в сфере науки. Жизнь в чрезвычайных обстоятельствах или в эмиграции может быть одновременно изнуряющей и творческой; в те годы всего этого было более чем достаточно. Но все это также способствовало повышенной идеологизации и политизации и личного опыта, и личных отношений.
Во всяком случае, именно Берлин в течение короткого насыщенного десятилетия находился на пересечении двух эпох и двух расходящихся миров. И благодаря этому он стал также местом, где, как в призме, сходились многозначные очарования и фобии, энтузиазм и разочарование, которые вызывала новая, революционно преображенная Россия в побежденной Германии. В плотности городского пространства обнаруживается тот же феномен, какой мы встречаем во временном сгущении, в «хронотопе» этого долгого десятилетия с 1917 по 1930 г.: сильнейшее увлечение немцев «новой Россией», в котором — в расходящемся в разные стороны мире — было что-то нереальное, виртуальное.
«Культура поражения»