Еще немного, и «Россию» — в процессе самообразования современных наций — можно было бы считать немецким изобретением. Во всяком случае, существовала целая плеяда немецких ученых мужей, самым блестящим образом представленная в лице историка Августа-Людвига фон Шлёцера, которые в конце XVIII в., будучи членами петербургской «Академии наук», предприняли первые попытки написания связной национальной истории России, вдохновляясь немецко-российским имперским патриотизмом, не знавшим конфликтов между лояльностями по отношению к своим государствам. В них Россия изображалась как блестящий пример основания государств «варягами» (норманнами){1217} — тезис, который вполне отвечал собственному образу Романовых, но которому через сто лет предстояло сыграть центральную роль во «всегерманской» пропаганде и сделаться ключевым тезисом в гитлеровской книге «Моя борьба».
На противоположном полюсе к самым знаменитым сторонникам этого тезиса относились также отцы-основатели «научного социализма» — Карл Маркс и Фридрих Энгельс, которые сделались фанатическими поборниками одной из традиций «предмарта» и русофобии, питавшейся революционными событиями 1848 г. (что позднее пытались тщательно скрыть советские издатели их произведений){1218}. Их насильственная попытка обратить дикую ненависть к французам эпохи освободительных антинаполеоновских войн в духе Фихте или Арндта против российской царской империи как переделанного в монгольском духе государства-завоевателя и якобы защитника всех реакционных сил Европы, уже довольно рано приобрела фантастические размеры революционного крестового похода «Запада против Востока, цивилизации против варварства, республики против аристократии», войны, в которой революционная Германия «возмужает, в которой она победит собственных автократов… и, освобождая извне, освободится внутри»{1219}.
После поражения в 1848–1849 гг. эта перспектива расширилась до ожидания будущей мировой войны против «панславизма», в которой «с лица земли исчезнут не только реакционные классы и династии, но и целые реакционные народы», и прежде всего мелкие славянские «обломки и отбросы народов» Центральной и Восточной Европы, от чехов до хорватов{1220}. К «панславистам» Маркс и Энгельс вскоре отнесли и своих российских собратьев в лондонской и брюссельской эмигрантских общинах революционеров 1848 г. и соратников в первых международных ассоциациях рабочих — в первую очередь Александра Герцена и Михаила Бакунина, которые после 1848 г., часто в форме настоящего экзистенциального обращения (как у Достоевского), переходили в славянофильство{1221}.
Это славянофильство имело, в свою очередь, источником самовозвеличивание немецкого философского идеализма (от Гердера, Гегеля и Фихте до Шеллинга), который нашел весьма значительный отклик в молодой русской интеллигенции того века. Герцен и Бакунин в своей молодости также пребывали полностью в плену немецкой философии и литературы. Тем в большей степени их идеология «славянского» превосходства должна была теперь померяться силами с немцами. В постоянной антитезе к нарождавшемуся марксизму они видели теперь в «пангерманизме» смертельного врага всех движений социальной эмансипации, а за фигурой канцлера Бисмарка — уже его «конкурента и завистника», Карла Маркса, а также «вождей социал-демократической партии Германии»{1222}.
Становившиеся все более ядовитыми споры свидетельствовали еще и об интимной доверительности и потому порождали парадоксальные скачки. Если «научный социализм» Маркса и Энгельса исходил исключительно из ощущения, что немцы породили «самое теоретически обоснованное», а потому самое передовое рабочее движение, то начиная с 1860-х гг. и окончательно — после подавления Парижской коммуны в 1871 г. их ожидания мировой революции все в большей степени связывались с Россией. Совершенно преувеличенная роль, приписываемая ими царской России как господствующей державе и защитнице всех реакционных стран Европы, должна была (в доказательстве от противного) возвысить все ферменты политического, социального и даже революционного развития в восточной империи до высшего исторического значения. Таким образом, из их русофобских чувств против их воли постепенно возникала известная склонность.
Маркс все глубже погружался в чтение произведений романтико-консервативного германофила барона Гакстгаузена, который в 1840-х гг. предпринял попытку эмпирически доказать утверждение славянофилов о продолжающемся существовании «демократически-органической общины» в России как противоположности «атомистически-демократическому обществу» Западной Европы{1223}. Для своей работы по опровержению ключевого тезиса славянофилов, согласно которому русские являются самым «общественным» народом в настоящее время, Маркс даже начал на склоне лет учить русский язык. В томе его главного труда «Капитал» о категории «земельной ренты» эта тема должна была рассматриваться на примере России, подобно тому как на примере Англии он продемонстрировал развитие промышленного капитализма. После смерти своего соратника Энгельс с неудовольствием констатировал, что, если бы Маркс оставил в покое «россику», он, по крайней мере, завершил бы первые три тома «Капитала»{1224}.
Это подводит к последней и самой важной главе длительных германо-российских отношений и взаимопереплетений: главе о проникновении и усвоении «марксизма» в России. Как отмечал при жизни с некоторым раздражением Маркс, его «Капитал» был впервые переведен на иностранный язык в России, за несколько лет до выхода в свет французского и английского переводов. Именно в России его философия истории и социальный анализ превратились в «учение», еще до того, как в Германии заговорили о «марксизме» в строгом смысле слова. Обоим отцам-основателям «научного социализма» очень скоро стало ясно, что буквалистская догматика молодых российских «марксистов» в действительности была освоением учения Маркса в собственных целях — либо для того, чтобы сконструировать последовательность ступеней общественного развития и обосновать реформистскую практику, либо, наоборот, чтобы легитимировать практику радикального революционного волюнтаризма и деспотизма. Так или иначе, но в этом таилась опасность всемирно-исторической конкуренции.
Ибо если именно в Германии, где капиталистической способ производства и «половинчатая политическая свобода» имели «значительно более запоздалое происхождение», чем в Англии или Франции, все же стала возможной «наиболее развитая или самая сознательная рабочая партия в мире», что в 1884 г. отмечала Вера Засулич, то и подавно этого можно было ожидать от становящейся российской социал-демократии{1225}. То есть последние будут первыми. И Ленин открыто провозгласил в 1905 г.: «История поставила теперь перед нами ближайшую задачу, которая является наиболее революционной из всех ближайших задач пролетариата какой бы то ни было другой страны. Осуществление этой задачи, разрушение самого могучего оплота не только европейской, но также… и азиатской реакции сделало бы русский пролетариат авангардом международного революционного пролетариата»{1226}.