Выбрать главу

Параллельно с этим решалась задача общегерманской риторики, опирающейся на импровизированное создание собственного социалистического народа государства ГДР. Пойти на подлинную разрядку и открытость или даже на широкомасштабное сотрудничество, о чем постоянно договаривались в эру Брандта и Шмидта ФРГ, Советский Союз и ГДР, закоснелые режимы в Москве и Восточном Берлине не были в состоянии, в этом они отличались даже от молодого Советского Союза в эпоху Рапалло.

Тем более близорукой оказывалась «реально-политическая» готовность боннских политиков разрядки 1970-х и 1980-х гг. перед лицом правозащитных движений в Польше, ЧССР и ГДР занять позицию второстепенной державы-гаранта существующего положения, что иногда доходило даже до признания доктрины Брежнева (т. е. права Советского Союза на вооруженную интервенцию в пределах собственной сферы власти){1241}.

Еще более сомнительными были порывы «движения за мир» и широкой общественности, занимавшихся демонизацией президента США Рейгана и его политики наступательного «довооружения». Химерические сценарии блицкрига, якобы разрабатывавшиеся Пентагоном, казались многим, возможно большинству жителей ФРГ, «реальнее», чем ведущиеся без наблюдения западных телевизионных журналистов гражданские войны в Афганистане, Вьетнаме, Камбодже, Анголе или Эфиопии, где «социалистический лагерь» ценой сотен тысяч человеческих жизней достиг своего максимального, но обманчивого расширения. В этом отношении последнее социал-либеральное правительство Шмидта — Геншера и первое христианско-либеральное правительство Коля — Геншера вынуждены были действовать, находясь в позиции меньшинства.

Вступление в должность Михаила Горбачева в середине 1980-х гг., казалось, счастливым образом снимало эту дилемму: советское руководство самостоятельно вступило на путь к открытости и разрядке. В немецкой «горбимании» тех лет можно видеть последнее далекое эхо прежнего «российского комплекса» в его более дружеских проявлениях. Лавровые венки, которыми увенчивался в немецких речах последний генеральный секретарь КПСС, могли иногда вызвать в памяти оды, которые немецкие писатели вроде молодого Гердера некогда посвящали царице Екатерине II, или даже оды Сталину, написанные Бехером или Хермлином. В фигуре Михаила Горбачева романтически воскрес архаический образ «доброго правителя» и даже «правителя, дарующего мир во всем мире»{1242}.

Фридрих Вильгельм Кристиане, спикер банка «Дойче банк», рассказывая в журнале «Шпигель» о международном форуме «За безъядерный мир, за выживание человечества» в Москве в 1987 г., сообщил, что Горбачев стремится к «новой нравственности» в отношениях между народами и государствами и воплощает ее{1243}. Телеведущий и светский теолог Франц Альт засвидетельствовал, что с Горбачевым на «сцену мировой политики» возвратился дух Нагорной проповеди и «видение Иисуса о братстве и божьем сыновстве всех людей»{1244}. А эмигрировавший на Запад восточногерманский диссидент и экофундаменталист Рудольф Баро прямо назвал Горбачева своим «принцепсом», которого он давно ждал и который наконец-то теперь явился: «Он использует опробованную тиранию, упраздняя ее, чтобы… восстановить изначальную идею, изначальный священный порядок»{1245}.

Этот хор немецких голосов, который сегодня кажется скорее забавным, как и многие прежние всемирно-политические задачи, возлагавшиеся на Россию в области мировой политики, стал возможным из-за благодушной недооценки всех реальных трудностей и препятствий, в которых Горбачев давно увяз со своими планами «перестройки», просвещенно-автократического перестраивания безбожно перегруженного советского государственного молоха. Важной роли последнего генерального секретаря КПСС как редкого в истории «героя отступления» (по выражению Г. М. Энценсберге-ра{1246}) это, впрочем, нисколько не умаляет. А немецкая «горбимания» во время эпохального поворота с 1989 по 1992 г., когда советская империя вместе с падением берлинской стены как бы за одну ночь распалась в серии уникальных мирных переворотов, возможно, на короткий момент обрела реальное историческое значение, что едва ли можно сказать про прежние случаи экзальтации подобного рода.

С тех пор немцы и россияне возвратились в исторически нормальную ситуацию, которая не в последнюю очередь требует смотреть на все трезвым взглядом. Хотя Россия Ельцина и Путина спорадически еще и возбуждает немецкие фантазии, и пробуждает некоторые старые позитивные или негативные сентименты, но «мужская дружба», характерная для этих отношений при Коле и Шредере, была скорее вспомогательным средством в политической и общественной повседневности, все еще отмеченной обострениями и антипатиями. В сущности, эта «дружба» не очень отличалась от сменявшихся «стратегических партнерств», которые создавались в ставшем многополярным мире между правительствами и государственными деятелями от Азии через Европу вплоть до Америки. Для образования прочных осей и особых отношений места в нем осталось немного. Таинственного, пробуждающегося «Востока» уже не существует, да и «Запад» в том смысле, в каком формулировалось это понятие с 1917 по 1947 г., исчезает.

Послесловие

Цель настоящей книги, как уже отмечалось во вводной главе, состоит не в том, чтобы противопоставить устоявшимся истолкованиям эпохи мировых войн и революций XX в. некий предельно категорический тезис. Многозначный подзаголовок книги — «российский комплекс» — уже показывает, что здесь речь идет скорее о продуктивном усложнении, глубоком вопрошании и релятивировании привычного объяснительного стереотипа, а не о том, например, чтобы создать новый фундаментальный нарратив. Однако я убежден в том, что основательно забытая или отодвинутая в сторону история германской восточной ориентации и очарованности Россией относится к ключевым историям прошедшего столетия. Поэтому для меня было важно несколькими сильными штрихами и четкими контурами вписать ее в общую картину XX века.

Широкий спектр весьма разнородных тем, источников и проработанной литературы, пересекающиеся друг с другом1 биографии и образцовые истории отдельных случаев, на которые опираются моя аргументация и изложение, как и вообще вид и строй этой книги, однако, связаны не только с тем, что хотелось бы в ней продемонстрировать, но и с обстоятельствами ее возникновения.