Ссылка на Каутского — которого Ленин в своей брошюре только что обозвал ренегатом — была адресована большинству независимых социал-демократов, от которых «Союз Спартака» организационно так и не отмежевался. Отношение к российскому большевизму Радек превратил в коренной вопрос социалистической революции вообще: «Социалистическая революция рабочих России показывает европейскому пролетариату путь, ведущий к власти», подобно тому, «как она вообще показывает типичные черты революции рабочих». Он добавляет: «Кого отпугивает это лицо, кто отворачивается от него, как от головы Медузы, тот отвернется вообще от пролетарской революции, отвернется от социализма»{510}.
В смягченных позднейших воспоминаниях Радека эти разногласия описаны так: «Спор шел в первую очередь о терроре. Роза болезненно воспринимала то, что Дзержинский был главой Чека. Ведь нас же не одолели террором. Как можно делать ставку на террор?» Радек объяснил ей, что террор исключительно полезен, если речь идет о том, чтобы выиграть «несколько лет» для мировой революции. Да и вообще говоря, буржуазия ведь уже «осуждена историей на смерть», и ее сопротивление можно сломить силой гораздо эффективнее, чем сопротивление поднимающегося пролетариата. «Либкнехт горячо поддержал меня. Роза сказала: “Возможно, вы правы. Но как Юзеф [Дзержинский] может быть таким жестоким?” Тышка[106] [Иогихес] засмеялся и сказал: “Если нужно, ты тоже сможешь такой стать”»{511}.
Рассказ Радека во всяком случае соответствует месту, посмертно отведенному трем мученикам германской революции в революционных святцах. Роза Люксембург обрела лик далекой от жизни святой столпницы. Иогихес-Тышка, «как всегда строгий конспиратор», считался практиком, с которым вообще-то можно было работать, если бы он не погиб. А Карл Либкнехт оказался способным к обучению вождем германской революции, каковым его объявила московская газета «Правда» уже в середине ноября.
Либкнехт — «немецкий Ленин»
Временами казалось, что Либкнехт вполне готов взять на себя приписываемую ему историческую роль «немецкого Ленина». Вместе с тем подобная характеристика совершенно абсурдна как в идеологическом, так и в характерологическом смыслах. Либкнехт был убежденным антиматериалистом, в тюрьме «изучал законы человеческого развития» и пришел — ни больше, ни меньше — к опровержению фундаментальных историософских и политэкономических аксиом марксизма. Если говорить на языке марксистских категорий, Либкнехт, для которого высшее развитие человеческого рода заключалось в «схватывании невозможного», был «утопическим социалистом» par excellence и скорее пролетарским проповедником пробуждения, чем революционным властным политиком диктата{512}. Но именно это, вероятно, и лежало в основе его харизматического воздействия на уставшие от войны и ожесточенные «массы», хотя — или как раз потому что — до войны он никогда не играл заметной роли в теоретических и политических дебатах германской социал-демократии и, даже будучи сыном Вильгельма Либкнехта, исторической фигуры, одного из основателей СДПГ, всегда оставался в партии аутсайдером и одиночкой.
Подобно Розе Люксембург, которая во время пребывания в заключении перечитывала русских классиков и (в предисловии к «Истории моего современника» Короленко) восхищалась «самой щедрой любовью к людям и глубочайшим чувством ответственности за социальную несправедливость», что составляет «своеобразие и художественное величие русской литературы» и являет прообраз «надвигающейся революционной бури»{513}, Либкнехт был мечтательным русофилом — а также яростным пруссофобом. До войны он, будучи защитником российских эмигрантов в немецком суде и ментором пацифистски настроенной немецкой молодежи, неустанно и яростно клеймил позором мнимое сообщничество российского царизма и прусской кайзеровской империи. Францию он все еще считал матерью революции, но его привлекала и Америка. Именно эта всемирная открытость и радикальная приверженность республиканским идеям позволили ему в 1914 г. первым освободиться из-под влияния социал-демократических легитимационных идеологий, призывавших к «борьбе с царским самодержавием».
О создании российской республики советов — рассказывал он делегатам учредительного съезда КПГ — он узнал в тюрьме, и «будто сноп света проник в мою камеру». Для него было «подобно избавлению услышать, что этот самый отсталый народ смог совершить этот колоссальный подвиг»{514}. Подобное вполне соответствовало его полурелигиозному представлению о пролетариате: последние будут первыми. Теперь свет пришел с Востока. И задача германского пролетариата — пронести этот прометеевский огонь дальше на Запад. В июле 1918 г. Либкнехт писал жене Софии: «Всемирно-историческое значение начавшихся во всех сферах работ по расчистке и созиданию [которые проводит советское правительство. — Г. К.] никто не поймет и не оценит больше меня, хотя мне пока были явлены лишь их смутные очертания»{515}.
И все же по отношению к большевистской политике Брестского мира он был настроен едва ли менее критически, чем Люксембург или Иогихес, поскольку этот мир, казалось, стал «спасительным деянием для германского империализма», пусть (как он думал) и «совершенно против воли российских друзей»{516}. Но, в отличие от Люксембург, Либкнехт воздерживался от любого намека на открытую критику большевиков, о фактических действиях которых в самом деле имел — и, пожалуй, хотел иметь — лишь «смутные» представления. Брест-Литовский мир занимал для него место в одном ряду с бесчисленными «грехами, которые Германия… которые германский пролетариат взяли на себя» и загладить которые можно было только освобождающим «подвигом»: свержением прусско-германского милитаризма и созданием «социальной республики»{517}.
«Реальная политика» большевиков неизменно натыкалась на эту яростную, порой маниакальную оппозицию против «прусского милитаризма», которая накладывала отпечаток и на отношение к национальной и международной ситуации. Хотя Либкнехт в ноябре в своих шести условиях вхождения в правительство назвал установление всеохватывающей «законодательной, исполнительной и юрисдикционной» власти советов, которая была неприемлема для Социал-демократической партии большинства, но все же он вел переговоры. И потребовался еще ряд драматических разочарований и обострений ситуации — прежде всего во время «кровавого Рождества» 1918 г. (бои правительственных войск за дворец и конюшни с взбунтовавшимися матросами народной военно-морской дивизии и захваченные газетные типографии в Берлине), — чтобы вожди «Союза Спартака» и представители приглашенных на «имперскую конференцию» диссидентов из НСДПГ за одну ночь решились в конце 1918 г. основать «Коммунистическую партию Германии». А это изначально и было явной целью берлинской миссии Карла Радека{518}.