Саша жался к костру, сотрясаясь от озноба. Огонь пригибался под шквалами ветра к земле, поленья дымились и шипели на холодный дождь. Сон был болезненно прерывистым. И видел Саша наяву причудливые отголоски сна, а во сне – тусклый отблеск яви. Видения, словно тени, вились перед помутненным взором.
Наш трудовой лагерь находился прямо возле берега широкой полноводной реки. Это не Ока и не Волга, я знаю – люди здесь говорят по-немецки. Но Рейн ли это или Дунай – я никак не могу знать. Но на ее берегу – порт и пришвартованный корабль. Старый, закопченный от времени, но свободно рассекающий речную гладь. Я не видел его из запломбированного вагона на подъезде сюда, да и поезд наш прибыл на платформу уже в самом лагере. Однако же всякий раз, когда мы долбили окоченевшую, с красивым узором инея, землю за колючей проволокой, до нас откуда-то доносилось дуновение прохлады. И это был не просто ветер. Оно приносило с собой едва уловимый запах речной воды. Запах свободы. И тогда я поднимал голову под страхом получить прикладом по затылку и впускал в себя этот дух, становился им. И почти всегда я видел бледный столп пара, растворяющийся в чистом и холодном небе. Он был маяком, указывающим путь к свободе, которую мы боимся, но вожделеем, к которой мы не готовы, но рвемся. В кромешной темноте проще всего себе представить яркий солнечный свет ясного дня. В полной тишине легче всего услышать звуки фанфар. В заточении проще всего себя представить на свободе, даже если эта иллюзия в следующий миг распадется с мучительным треском.
С небольшой группой детей, таких же, как и я, мы захватили контрольно-пропускной пункт лагеря. Но там мы быстро прокололись, когда к посту подошли солдаты. Они увидели пустующее окошко, оглядели комнату (мы спрятались за стеной) и отправились, видимо, выяснять, в чем тут дело. Этого мы не могли допустить. Я высунулся из окошка и шарахнул уходящего солдата кулаком по каске. Исхудавшая рука ударилась об нее так же, как маленькие веточки с шелестом трутся о стекло проезжающей машины. Сопротивление казалось непреодолимым, как при попытке разбить руками надвигающуюся морскую волну. Солдат изумленно оглянулся и бросился на меня, перегнувшись через подоконник. Но я вовремя отпрянул, и он вцепился в воздух, где миг назад была моя рука. Сразу после он заверещал, сообщая тревогу своему напарнику, и они куда-то помчались. Они знают о попытке побега и теперь спешат, чтобы донести эту новость до руководства. Должно быть, подумали, что мы взрослые и что у нас есть оружие. Пока солдаты ушли за подмогой, мы без промедлений решаем пробиться в порт и захватить корабль – единственный путь к жизни. Я иду первым, чтобы разведать обстановку. Пробираясь проселочными, местами расхлябанными дорогами, я выяснил, что прямо у стен лагеря располагается дачный поселок. Ухоженные лужайки, свежескошенная, сочащаяся жизнью трава, опрятные домики в колониальном стиле с приветливо глядящими крылечками. Одна тщательно подметенная дорожка ведет к стеклянной оранжерее с высокой треугольной крышей. Я и раньше видел эту оранжерею. Я пришел из другой эпохи, и это – моя вторая попытка вызволения из лагеря. В первый раз я сбежал один, обошелся без захватов и переворотов. Меня поймали и расстреляли возле этой самой оранжереи, под сенью яблони. Настигли почти сразу – наверное, местные настучали коменданту. При взгляде на оранжерею во мне поселяется уверенность, что тогда, еще в первый раз, я посещал это место в совсем другую эпоху. Вокруг оранжереи стояли совсем другие дома, дощатые и менее аккуратные. Сама оранжерея ничуть не поменялась, но тогда она утопала в дикой зелени, а сейчас одиноко стоит на голой лужайке. Как и тогда, я захожу внутрь. У дальней ее стены растет одна-единственная роза. Ее бардовые бархатистые лепестки напоминали тлеющие угли. Я побежал дальше, в квартал с многоэтажными жилыми домами. Словно бы крыса, которая пытается найти выход из лабиринта труб, я бегал по лабиринтам этажей, коридоров и лестничных клеток. Возле почтовых ячеек со мной заговорила женщина лет сорока, чуть полноватая и с крупным, но аккуратным лицом. Она спросила, как меня зовут. Я ответил – Ганс. Это было первое немецкое имя, которое смогло прийти на ум за позволенные на размышления полсекунды. Я рассказываю женщине о той розе, которую я увидел в городской оранжерее, будто бы мы два соседа, мирно болтающих о том о сем. Выслушав меня, женщина поведала мне историю этой розы. Ее истоки восходят к Елизавете Петровне, российской императрице. Это была роза из личного сада, ее любимая. После смерти императрицы цветок вывезли из страны, но его неувядающая красота очаровывала каждого нового владельца, и где бы он ни оказался, он притягивал тепло и восхищенные взгляды. И сейчас розе досталось главное место в городской оранжерее. Меня ничуть не смутило, что на сегодняшний день ей должно быть уже более двухсот лет. Возникший в голове образ увиденного цветка, такой яркий и незабвенный, сделал этот факт естественным, даже правильным, а его двухсотлетняя история виделась мне вполне правдоподобной. Я поблагодарил женщину и, заслышав шаги тяжелых ботинок где-то на этаже, двинулся к лестнице, постепенно набирая скорость. Шум шагов за мной начал нарастать, но я понимал, что перейти на бег – значит выдать себя окончательно. Я энергично спускался по лестнице, цоканье тяжелых ботов и металлический лязг вызывали ощущение щекотки в затылке. И вот после очередного лестничного марша я украдкой посмотрел через плечо и увидел человека в форме и с винтовкой. Я пропал. Уже в самом подъезде я разминулся со старым дворником, который заносил метлу в подсобку под лестницей. Когда я скорее почувствовал, чем увидел, что рука полицая тянется к шивороту моей рубашки, дворник, оказавшись между нами, отчитал меня: «Что, Ганс, опять на стенах рисуешь?», потом махнул, глядя на человека в форме: «местный шкет…». И старческий голос его чуть дрогнул.