Комендант лагеря прекрасно знал, что тиф уже унес за ворота тысячи военнопленных, и начал принимать "срочные меры". У лагерных ворот появились солдаты с топорами и молотками в руках. Они заново укрепили ворота, подновили проволочные заграждения, просунули из-за ограды в лагерь длинные деревянные желоба, отгородили их колючей проволокой и для доступа к ним сделали калитку.
Это не предвещало для нас ничего доброго. "Что они опять собираются делать?" - раздумывали мы.
Все выяснилось лишь к вечеру. Над воротами и по углам лагерного двора были выставлены щиты с надписями: "Карантин". Они напоминали огромные кресты на погосте.
С этого дня и репу со свеклой, и воду для баланды нам подавали только по желобам. В лагерь уже никто не входил и никто из него не выходил. Отсюда оставалась одна дорога - на кладбище.
"КАКОЕ ЭТО СТОЛЕТИЕ?"
Наше положение ухудшилось. Панченко, сперва казавшийся разговорчивым и веселым, сейчас стал задумчив. Никита прикрыл свою "часовую мастерскую".
- Теперь уж фрицы не придут, - сказал он и, собрав все часы, завернул их и положил в карман.
- Постойте-ка, постойте... - проговорил он тут же, спохватясь, и, вынув из кармана узелок с часами, развязал его. - Вот, это вам от меня подарок, - сказал он и роздал Грише, Панченко и мне по ручным часам. Если умру, поминать будете. А фриц спросит, скажете: мастер, мол, умер, а часы забрал с собой, господу богу показать.
Теперь немецкие часовые поглядывают на нас только из-за ограды. Мы смотрим на них из бараков и шлем фашисту проклятья. Но слова наши бессильны перед этим азраилом* в рогатой каске. Он методично расхаживает по ту сторону колючей проволоки, словно отгородившись ею от всего человеческого.
_______________
* А з р а и л - ангел смерти в мифологии ислама.
Однако и сам он побаивается. Как будто чья-то рука может вдруг протянуться из-за ограды и свернуть ему шею. Это потому, что фашист сознает свои злодеяния. Ведь преступнику земля всегда кажется шаткой.
Дни идут. Солнце пригревает сильней. На крыши бараков уже опускаются стайками воробьи и бойко щебечут, переговариваясь. Весна не за горами. Я подхожу к окну и смотрю вдаль. Над горизонтом расстилается тонкая пелена тумана. В его дымке едва виднеются неподвижные сосны со срезанными вершинами. А еще дальше белеют тучи, похожие на снежные горы.
Я смотрю не отрываясь, и в этих тучах мне начинает мерещиться какая-то светлая дорога, хочется уйти по ней куда-то, покинуть навсегда эту землю. Но стоны больных вдруг рассеивают мои грезы. Окрылившаяся было мечта падает, не успев взлететь...
В последние дни Гриша почувствовал себя плохо, начал жаловаться на головные боли. А сегодня с утра он мертвенно бледен. На щеках у него появилось по красному пятнышку, губы высохли и спеклись от жара.
- Ты что, совсем заболел? - спросил я.
- Да, брат, жар у меня, наверно, - проговорил он ослабевшим голосом. - В висках ломит.
- А, это просто так, Гриша, - вмешался Никита, - простудился ты, вот и все. Уж если тебе болеть, такому богатырю, так нам остается кричать "капут!" - и только...
Гриша, действительно, был на редкость крепко сложен. Широкий в кости и плечистый, он выглядел самым здоровым среди нас, хотя и похудел больше остальных.
Я понимаю Никиту. Он просто хотел утешить друга.
- Конечно, - поддержал я его.
- Я и сам так думаю, - сказал Гриша, - авось, пройдет.
Гриша не хотел, чтобы мы тревожились, но было ясно, что у него тиф.
В обед мы сбегали за "баландой". Но Грише не дали. Пищу отпускали только тем, кто становился в очередь.
Мы все трое отлили Грише гречишной "баланды".
Панченко зачерпнул ложку и поднес больному.
- Гришук, попробуй, поешь. Сегодня, брат, баланда маслом заправлена, знаешь, какая вкусная...
- Нет, не могу, - сказал Гриша, попробовав немножко, - горчит во рту, - и опустил голову на руки Панченко.
Мы переглянулись. Говорить что-либо уже не имело смысла. Смерть подступила к нашему другу. Но Гриша был молод, силен, и хотелось верить, что он не поддастся ей. Дыхание у Гриши было еще ровное, и он не бредил, как другие.
Наши надежды не сбылись. Этот день оказался для Гриши последним. Долго мы сидели возле него. Я то и дело набирал в тряпку снега и прикладывал к пылающему Гришиному лбу. Снег быстро таял, и Панченко выбегал за новой порцией.
Под вечер Гриша начал стонать и бредить. Звал кого-то по имени, разговаривал в бреду или начинал вдруг хохотать, а то и плакать навзрыд.
Никита пытался успокоить его.
- Так нельзя, Гриша, нельзя. Хватит, уже ночь, спать пора.
Гриша не понимал.
- Горим, горим, - вскрикивал он, пытаясь вскочить с места. Мы с трудом удерживали его.
На рассвете Гриша успокоился. Попросил убрать со лба мокрую тряпку. Потом справился, какой сегодня день. Ему ответили.
- Какой нынче день? - переспросил он.
- Пятница.
- Пятница... - повторил наш друг. - А какое это столетие, знаете? неожиданно произнес он и посмотрел на нас со странным удивлением, точно уже забыл все, что знал на свете.
- Столетие двадцатое, 1942 год, - сказал Панченко.
- Разве? - проговорил Гриша, потом закрыл глаза, будто о чем-то задумавшись, и заснул.
Мы успокоились. Устроив Гришу между собой, мы легли по бокам.
Ночью раздался какой-то крик, и я проснулся. Уже рассветало. Я посмотрел на Гришу - тот лежал в странной неподвижности. Я быстро разбудил товарищей. Никита поднес руку к Гришиному лбу и с ужасом отдернул ее назад.
- Холодный, - сказал он и, наклонившись, окликнул Гришу по имени, словно стараясь разбудить товарища ото сна.
Но тот не проснулся. Большой и длинный, он лежал перед нами, как пласт.
- Умер, - проговорил Никита. - Гриша умер.
Мы оцепенели. Слов не стало, что-то стиснуло дыхание.
А Гриша лежал и смотрел удивленно большими глазами куда-то вдаль.
БЕЖАТЬ, БЕЖАТЬ!
Смерть Гриши глубоко потрясла нас. Мы четверо уже было привыкли друг к другу, словно дети одной матери. Не трудно понять, что для нас значило потерять друга в неволе. Такая смерть воспринимается вдвойне тяжело. Имя покойника превращается здесь в пустой звук, могила его остается безымянной, как будто он и не жил на свете...