Выбрать главу

- Выходит, и деды наши побывали в этом доме, - заключил Володя и, приподняв ворот, вытянулся на койке. Он выглядел в своей шинели хрупким мальчишкой. Ему бы сейчас тепло нежных материнских рук. А он лежит вот тут, на голых досках, под скорбной надписью на стене.

ОДИН ИЗ МНОГИХ ДНЕЙ

Опять рассвело, наступил еще один день. Ровно в пять утра снова раздирала уши чужая команда:

- Русски, ауфштейн, ауфштейн!

Принесли кипяток. Пленные опять получили по пол-литра пахнущей травою воды. На этот раз мы ее едва попробовали. Она напоминала тошнотворную микстуру.

Вместе с чаем нам выдали по 180 граммов хлеба. Он представлял собой странную смесь, сбитую из свеклы, древесных опилок и небольшого количества муки. Тяжелый и твердый, как камень, он был кисло-сладким на вкус и неприятно хрустел на зубах.

- Хлопцы, - говорит кто-то, - это ж не хлеб, а брот.

- По-немецки "брот" и есть хлеб, - тут же возражают ему.

- А коли это хлеб, то почему он такой, как булыжник?

- Это уж ты у немца спроси...

- А немцы сами такое едят? - раздается откуда-то из угла.

- Сами-то они наш хлеб едят. А нам булыжники дают...

- Это еще хорошо, ребята, что мало дают, - вступил в разговор наш сосед. - А если бы больше, так мы и сами б окаменели, точно говорю... Это они все-таки учли, - и он звучно выплюнул разжеванный хлеб на пол.

Разговор о хлебе иссяк. Владимир не стал пить чай. Он быстро сходил к параше умыться. Вытер лицо полой шинели, откинул волосы высохшими костлявыми пальцами назад и теперь с удивлением разглядывает ладонь.

- Да у меня же волосы лезут, - проговорил он как бы самому себе и снова принялся приглаживать голову. С каждым разом на руке оставалось все больше волос.

- После тифа всегда так, - постарался я утешить его. - Вот новые вырастут - будут еще красивей.

- Еще красивей? - протянул он. - Нет уж, видно, не дождаться...

Володя умолк, тщательно отряхнул ладони и сказал со вздохом:

- Кто бы мог подумать!..

Да, думал ли он еще год назад, что его волосы будут осыпаться на чужую землю?

Нас снова выгнали во двор. Я говорю "выгнали", ибо так оно обычно и бывало. Не знаю почему, - или под тем предлогом, что мы не понимаем по-немецки, или стремясь показаться как можно свирепее, - но свои мысли и намерения эсэсовцы чаще всего выражали с помощью палок и плетей. Вот и сейчас они тычками и ударами выпроваживают пленных, находящихся ближе к дверям, а в глубине барака другие орут во все горло:

- Вег, вег, русски!

Нас опять выстроили. Пересчитали. Опять комендант лагеря обходил ряды и хлестал по лицам перчаткой. Сапоги на его ногах все так же поблескивают, шпоры позванивают. Со стороны он похож на манекен, одетый в мундир. Даже кажется, что руки и ноги у него насажены на корпус с помощью каких-то механизмов и действуют лишь благодаря заводным пружинам: вот-вот кончится завод, и манекен застынет без движения.

Комендант сегодня был почему-то настроен особенно радостно. Он самодовольно щурил глаза, по его губам скользила улыбка. Весь его вид вызывал чувство омерзения.

Радующегося фашиста мы вообще терпеть не могли. Казалось, что он смеется, довольный успехами гитлеровцев на фронте. И наоборот, когда немец был расстроен и зол, - даже если он срывал на нас свою злобу, - было куда легче.

- Дают им наши жизни! - говорили мы в таких случаях и часто оказывались правы. Как ни старались немцы скрыть от нас новости с фронта, обращение с пленными выдавало их с головой.

Комендант лез из кожи вон, чтобы казаться бравым офицером, однако сама внешность его говорила, что он не только не бывал на фронте, но и не проходил строевой подготовки.

Нас привели к маленькому домику и стали по одному пропускать внутрь. Через некоторое время мы с Володей тоже оказались в помещении.

Прежде всего здесь бросался в глаза фотоаппарат на штативе, установленный посреди комнаты. Какой-то немец взял меня за плечо и подвел к аппарату. Он сунул мне в руку черную дощечку и написал на ней мелом мой номер. Меня сфотографировали. Потом повернули боком и засняли в профиль. То же самое проделывали с каждым, кто был на очереди.

Я подошел к столу, вокруг которого сидели упитанные не в меру немцы, сбоку стоял переводчик.

Один из толстяков почему-то очень внимательно разглядывал меня, то снимая, то опять надевая очки. Он побарабанил жирными пальцами-коротышками по папке с зеленым верхом, потом откинул голову назад и облизал губы.

От этой затянувшейся паузы мне стало не по себе. Не знаю, что было на уме у гитлеровца, но если бы он смог прочесть роившиеся в моей голове мысли, то мне, пожалуй, в тот же день накинули бы петлю на шею.

Долго мы с немцем смотрели друг на друга, и наконец тот приступил к делу. Взяв одну из карточек, кипой лежавших на столе, он положил на нее руку и неожиданно рявкнул:

- Наме!

- Как фамилия? - спросил переводчик.

Карточка содержала вопросы обо всем: где военнопленный родился, сколько ему лет, женат ли он, в каких частях служил, верует ли в бога и т. д.

Толстяк опросил меня, записывая все ответы, и карточку передали на другой столик. Там пожилой немец, завернув обшлага моей шинели, взял меня за руки и прижал все десять пальцев к пропитанной краской - наподобие штемпельной - подушечке. Потом приложил пальцы к карточке, в которую были занесены мои ответы. На бумаге осталось десять черных пятен - оттиски моих пальцев.

- Гут, - буркнул пожилой немец и отложил мою карточку в сторону. За мной последовал к столу Володя.

Мы вышли во двор.

- Ну вот, - заговорил кто-то, - гестапо и снимочки наши приобрело себе на память. Теперь имена наши будут хранить в несгораемых ящиках...

- Ладно, не наводи тоску, без тебя тошно! - обрезал его Володя.

Разговор оборвался.

Затеянную немцами регистрацию мы восприняли как тяжелую неожиданность. И без того измученные позором плена, мы еще острее почувствовали собственное бессилие. Казалось, мы так навсегда и останемся невольниками.

Нас опять повели куда-то и остановили возле домика, из трубы которого вился черный дым.