Выбрать главу

Любая коробка прямоугольна по определению/изготовлению, стуча по ее фанере ногтем, кажется, что стучишь - уходя - сидением гнутого стула в откидном кинотеатрике. Нервы, очищенные ножом против/поперек нервов, заставляют взглянуть, оглянувшись в дверях, на крик.

А там, размазывая цвет по белилам, на полшага отставая от своих сапог, идут справа налево и никогда обратно - даже приволакивая ноги; цвета останутся слева, а они лягут слева на краю, по памяти любя покинутую землю: поцеловав ее, уходя, перепачкавшись помадой, и все они умрут, дойдя до левого края и, по правилам, нелепо. Двери лифта закрываются, он проваливается вверх: все успокаиваются, зажав между ног угол мягкой толстой ткани, одеяла; в рот мертвецу, как леденец, кладут линзу.

Говорят, птицы не видят/ не различают цветов и не отличают поэтому песок и снег: их достают - по случаю разрезав - из кубов известняка: если разрез будет неудачен, то птицу не узнать, а если он срежет ей брюхо, то останутся крылья, и перышки на них топорщатся шкварочками извести, а сама птица там выемка.

Как она влипла в эту простынку? их не сдернуть, не отделить рукой, рука пройдет сквозь меловую пустоту, как сквозь шар белого дыма, ломая об известку ногти, ощупывая, продираясь сквозь пробел, и из кончиков пальцев в центр одуванчика сочится кровь, которую/ над которой примерно тысяча пятьдесят слов только что прошло, ее не обесцветя; рука идет вправо, толкает воздух, и шарик разлетается, оставляя здесь каплю крови на зеленом трубчатом стекле.

ПЯТЬ ИСТОРИЙ

ТВАРЬ

Я не знаю, что откуда берется, и, значит, это можно представить себе как угодно: растворяется дверка, пусть даже поскрипывая в петлях, и оттуда выходит новая тварь. Существо, коробочка мака, вшитая, вживленная в мясо.

Это мягкое вещество выходит наружу и смотрит по сторонам. На его глаза быстро летят облака, уши царапает какой-то вечный тут сбоку шум, щелчками; кожа медленно трется о воздух; покачиваясь от дыхания, существо видит около себя людей, и они ни на что не похожи.

Оно перебирает в своем мозгу какими-то палочками, спичками, выкладывая их то так, то этак, кучками по шесть или семнадцать - чтобы все вместе стало похоже на то, что видно. Пред глазами моргают ресницы, отчего на быстрое время становится темно, а потом опять светает. Слова закручиваются друг за друга, сворачиваются во что-то, ложащееся в кучки.

Воздух висит всюду, куда лицо ни поверни. Он не падает, не давит, и его можно сжать в груди. Вещи вокруг - цветные, люди идут на ужин, потому что свет слабеет. Среди-посреди чего, куда и как: где три, где шесть, а где и восемнадцать. Воздух лежит всюду, куда ни наступи, а их движения предполагают внимание к ним - оценивает тварь, - но если все они чувствуют внимание к себе, значит - это делает кто-то другой. И это - я - понимает тварь, существо: потому что это оно поняло это.

И все эти развешанные повсюду тропинки, по которым они не ходят, и эти пустые вишневые вагоны в бурьяне. Где спички, там и коробок, от ссадин стыда не бывает, кислота ест всех с хвоста, а резиновый воздушный шарик, раздутый паром бензина, вспыхивает красиво и без шума почти что.

Существо, поставленное, чтобы быть внимательным, глядит на всех и пересчитывает, соединяя в отдельные кучки, любая из которых и все они вместе не объясняют ничего. Там чего-то не хватает. Существо понимает, что не хватает того, чего нет, отсутствия, понимает, что недостает того, чтобы тут не было бы, хотя бы его или же того, откуда оно взялось. Ничего не может с этим поделать.

Тварь еще помнит, что коробочку мака сдавливают, после чего та рушится по швам и оттуда выходят все в виде, привычном для них. Чего нет, того не придумать. По коже существа ползет муха, а оно слушает, как все эти шесть лап перебирают его под собой, спотыкаясь, попадая в поры тела, хоботок к чему-то прикасается, что-то хочет нащупать.

Это большой шар - чувствует тварь, - этот шар, чтобы к нему приникнуть, распластать руки, прислониться щекой, и телу станет легко, оно почти не станет ничего весить. Прильнуть. Птицы падают с неба, как татары на Рязань. Дым - это дождь, жмудь - это черви, то есть - желуди, пики. Историю для свиней пишут и на русском.

Он, оно, существо вспоминает тех, кого помнит: скрипящих, хрустящих, жужжащих, пощелкивающих, сопящих, хлюпающих, свистящих, гремящих, взвизгивающих, жидких, перепончатых, косматых, пупырчатых, скользких, кукольных, висящих, улепетывающих, бархатных - а, каких тут нет и не было, но он их помнит, они к нему идут, и тварь гладит их по шерстке. Все они те, кто живет в предвариловке: не обладая ничем, кроме имени, им не попасть далее чужого мозга, ну - горла.

Они живут там, где вешалка, а - нечего повесить: они недоделаны, их, то есть, нет, но их нет уже так, что они тут: недостоверные, при лишь своем звуке, но его мало, чтобы их услышать, и существо, ставшее здесь ими, глядит на эти серые облака, на этих людей и понимает, как все они в детстве крутили в пальцах пластилиновые колбаски, лепя из них разноцветных небольших людей-человечков, заворачивая - если пришло на ум - их в легонькую фольгу, оставшуюся на столе после шоколадной конфеты.

Из любого каменного шара, попискивая, выходят заводные плюшевые игрушки: они идут японскими десантниками, их раскосые глаза смотрят пуговицами, и все они поросли шерстью, свалявшейся из нефти. Существо поднимает к лицу руку и видит на ней белое кольцо. Из того, что его палец вошел в это серебро, он не помнит ничего. Сладкая, как гной, ложь вытекает из него на язык. Выгоревший вспышкой бензина воздух на полсекунды предъявляет остальному ничего. Плюшевые игрушки ползут строем. О, мой плюшевый ангел, - вздыхает тварь, - если меня нет, тебя должно быть много.

Играя на музыке, втыкая в нее булавки, мимо проходит кто-то волшебный. Изо всех окон вываливаются простыни, раскрашенные в государственные цвета квартир, шелкопряд тлеет, падая вниз на веревочке, а та переливается бензином. Плюшевые звери окружают место, свободное от них, и потому оно кажется им чужой норой. Отсутствия на свете нет так сильно, что негде и отоспаться. Существо перебирает пальцами тех, кто идет мимо, и чувствует, что все их ниточки и образуют им тело. Но у существа нет ножа, да и денег, чтобы купить и рассмотреть, как там на деле.

Должно быть так, чтобы ничего, - вспоминает оно, - должно быть такое место, и, значит, оно должно быть тоже и здесь. Тварь крадет, ворует где-то булавку и тыкает себя: всюду больно и нигде нет никак. Значит, его, ее оставило то, чего нет, и тварь - единственная, кто об этом помнит.

Распластавшись по шару, становишься липким. Люди ходят так быстро, что за ними не уследить. В них надо запрятать механизм, чтобы тот бодал их изнутри, чтобы что-то там тикало, но у них уже есть пульс, то есть - сердце, и это ничего не меняет. Внутри каждого может и должен летать воздушный змей, мельтеша наружу своей косичкой, кисточкой на черной нити, привязанной к катушке ниток; ихним телом можно раздвигать воду, и то, что останется сбоку, будет для них стенами комнаты, где им было бы хорошо, но их уже нет там. Им надо каждому свой замок, чтобы всегда на спине, держа их в воздухе парашютом, пока не опустятся, спустятся вниз.

Плюшевые игрушки поджигают спичкой пустоту бензином, их волоски вспыхивают, дымятся, черный чад ползет над травой, словно одеяло, чтобы кому угодно не было холодно. Тварь, существо, никто - глядит на эту убитую пустошь и, не понимая о чем это, плачет от гари. Ах, родина, нигде нет того, чего нет, а забывание длится дальше любой вещи, истекая из ее семечка, которое затягивает дымом, горящим оттуда.

Дотлевшие плюшевые игрушки обнаруживают свой проволочный костяк. В них не оказывается ничего, чего бы в них не было. И любая осевшая на них пылинка или же снежинка станет над ними ямой и покоем. Люди, требующие внимания, пахнут плохо. Существо вприглядку меряет ладонью ширину лба любого, они не замечают. У них внутри черепа все плотно, и нигде нет того, откуда тварь вышла.