...Видя, что я не уступаю его просьбам и угрозам, он запер меня в комнату, у которой заколотили окна и дверь, и давал мне пищу, которой не стали бы есть даже собаки, в маленькое отверстие, проделанное в стене. Часто я сидела целыми днями на полу без еды и питья, погруженная в полную тьму, всю мебель вынесли, при холоде в 10-12 градусов. Эту комнату никогда не топили. Поверите ли, сударь, он приходил смотреть на меня в это отверстие и глядел с насмешливой улыбкой; каждый раз он говорил мне такие вещи, которые могли меня все более потрясти: то он сообщал мне о смерти маменьки, то об отъезде моего брата за границу. Я верила этим ужасным известиям и испускала крики ужаса и отчаяния, которым он и его любовница подражали, насмехаясь надо мной!
Скажите, считаете ли Вы меня способной выдумать все это! Наконец, я почувствовала, что схожу с ума; холод, голод, отчаяние, болезнь - у меня не было больше сил бороться со столькими несчастьями. Моей навязчивой мыслью сделалось желание умереть; когда приходили любоваться моим несчастьем, я умоляла на коленях о смерти, мне только ее и хотелось, я повторяла только "дайте мне умереть". Тогда, надеясь, что я действительно сошла с ума, он сказал своей любовнице: "Слава Богу", да, он сказал "Слава Богу! Теперь нам нечего бояться, поправится она или нет - она теперь сумасшедшая и никто ей не поверит, ее нужно свезти в Москву и поместить в сумасшедший дом. Я буду управлять ее состоянием, и все будет кончено!"
Несчастная женщина, вспомнив, быть может, мою дружбу к ней и заботы, которыми я ее окружала, почувствовала без сомнения угрызения совести и принесла мне потихоньку небольшой пузырек, запечатанный желтым воском и содержащий царскую водку. Я не имела мужества проглотить этот страшный яд, но я долго сохраняла его спрятанным в своем платье!
...Вчера я написала второпях эти два листа, а сегодня утром мне расхотелось их Вам посылать - мне казалось, что я мщу... а я не хочу иметь ничего общего с этим человеком, забыть его совершенно, совсем, если это возможно - вот все, чего я желаю... Вы сказали мне вчера, что он бывает у Вас!.. Он знает мое отношение к Вам, может быть, он думает, что Вы уже осведомлены о подробностях... Но достаточно об этих грустных вещах, я снова прошу Вас, сударь, уничтожить это письмо и пусть его содержание останется для всех тайной.
...Если мне удастся еще раз увидеть Вас, я скажу Вам откровенно, что при желании Вы можете помочь мне выйти из непонятного и неопределенного положения. Я не жду никакого ответа на мое письмо, но надеюсь на днях Вас увидеть".
Панову поместили на время в сумасшедший дом. Внук брата Пановой, Александра Улыбышева, Н.Вильде написал о ее последних годах. Проводя лето в нижегородском родовом имении (дед уже умер), он "с любопытством и страхом проходил мимо ветхой избы, где жила старая и безногая женщина, которую бабушка презрительно и насмешливо называла "философкой", а то и просто сумасшедшей". В семье говорили, что Екатерина Дмитриевна много лет была в разладе с братом Александром, враждовала с его женой, а после - приехала к ней в простой телеге, без копейки денег, имея при себе лишь костыли и умоляла о помощи и пристанище. Судя по всему, в старом доме, куда ей носили обед с барского стола, она жила недолго. Вильде не знал, где она умерла - в больнице для умалишенных или в нищем доме.
Сам А.Улыбышев ранее записал в дневнике: "Теперь живет у него (брата Владимира) с каким-то побродягой старшая сестра моя Катерина Панова, оставившая мужа и совершенно потерянная".
Едва нa бродяга
В 1839 году умирает Левашева, ее муж соберется продать дом на Басманной, Tschaad'у надо искать пристанища. На ум ему почему-то приходит вариант отъезда к брату, в деревню. Для Tschaad'a это вроде ссылки, но и брат, мало сказать, не в восторге.
"В письме твоем, как оно ни коротко, много есть для меня непонятного. Во-первых, ты пишешь, что у тетушки дом очень худ, зимой почти необитаем, и потому принужден прибегнуть ко мне, - а ниже ты говоришь, что знаешь, что у меня нет строения, где бы ты мог поместиться теперь, но что в продолжении лета полагаешь, можно будет что-нибудь построить. Итак, по собственным твоим словам, у тетушки есть для тебя помещение хоть какое-нибудь, а у меня никакого нет. Летом же построить можно что-нибудь так же в Алексеевском, как и в Хрипунове, но до Хрипунова от Москвы 400 верст, а от Алексеевского 80 верст. Несмотря на это, предпочитаешь Хрипуново Алексеевскому для устроения себе убежища.
Во-вторых: почему если не в доме Левашева, то уже и ни в каком другом доме в Москве жить тебе не можно, и неужели нет в Москве отдающихся внаймы квартир?
Так как эти два темных места до меня лично не касаются, то я не имею права просить и не прошу на них объяснения.
Но вот статья или фраза, которая до меня касается и чтоб понять которую, я ломал себе голову целую неделю (со дня получения твоего письма до сей минуты, когда я это пишу) без всякого успеха: "к тому же имея в руках мои деньги, ты можешь предложить мне какие тебе угодно условия".
Какие твои деньги я имею в руках?
Разве считаешь на мне какую недоимку в ежегодном тебе платеже условленных семи тысяч рублей ассигнац.?
И почему мог бы я предложить тебе какие мне угодно условия, если б и были у меня в руках твои деньги?
И какого рода условия могу я тебе предложить за позволение жить на моей земле, а в этом позволении заключается все, что ты от меня требуешь?
Признаюсь тебе, что у меня голова нынче очень слаба становится, и что трудная очень для меня работа стараться отгадывать загадки, а потому очень благодарен буду, если сообщишь объяснение - я буду его ожидать.
Позволь мне тебе посоветовать: прежде нежели отправишься из Москвы в Хрипуново, - съездить к тетушке. Ей 78 лет, следовательно, очень не долго уже ей остается жить...
22 декабря, 1840 года".
Все обидеть норовят
Дело с квартирой уладится, Tschaad останется на Басманной и при новом владельце дома, но до этого он еще попытается пристроиться у незамужней двоюродной сестры Елизаветы Дмитриевны Щербатовой, которая, увы, против: необходимость всякий день видеть капризного брата представляется ей кошмаром, который отравит дни ее старости ("если бы он мог вязать, прясть, раскладывать пасьянс..."). Как и брат Михаил, она намекает Tschaad'у, что можно бы поехать и к тетушке - той самой, которая лет сорок назад сказала: "Дети со мной, в чем же беда?".
Пытаясь переубедить кузину (Tschaad всю жизнь страдал от того, что его симпатии к Е.Д. остаются безответными), в июле 1842 года он пишет Свербеевой (урожденная Щербатова, еще одна кузина Ч.), где излагает проблему как-то очень уж для себя характерно: "Приближаясь к моменту моего удаления в изгнание из города, где я провел 15 лет моей жизни над созданием себе существования, полного привязанностей и симпатий, которое не могли сокрушить ни преследования, ни неудачи, я вижу, что эта вынужденная эмиграция есть настоящая катастрофа. Вы находите, что Рождествено одиноко; что же сказали бы Вы об очаровательном убежище, которому предстоит меня принять, если бы Вы имели о нем какое-либо представление? Вообразите себе - один кустарник и болота на версты кругом и, помимо всего прочего, отсутствие в доме места для целой половины моих книг! Так пишет мне добрая тетушка, несмотря на ее горячее желание видеть меня у себя. Расположенное в довольно веселой местности, с удобным домом, украшенное вашим соседством, Рождествено по сравнению является обетованною землею..."
Жихарев: "Дурное положение его дел происходило от обыкновенного мотовства или расточительности, явления, особенной редкости собою не представляющего. Но что в нем было особенного, лично и исключительно ему принадлежавшего, это то, что самым бестолковым и всегда эгоистическом образом протратившись, он постоянно пускался в две операции, весьма огорчительные для его собственного достоинства и пренесносные для других близких ему людей; во-первых, обвинял в своей провинности все остальное человечество, кроме себя, причем позволял себе иногда, чтобы себя оправдать, даже клеветы; а во-вторых, посягал на чужую собственность, в том отношении, что чуть не насильно занимал деньги и их почти никогда без неудовольствия, ссор и жалоб не отдавал. Так как эта его черта была довольно известна, и всякий в этом отношении его остерегался, то число его жертв было ничтожно, исключая, впрочем, одной - его брата Михаила. Редко случается, чтобы брат для другого брата сделал столько самых великодушных пожертвований, сколько Михаил Чаадаев сделал их для Петра Чаадаева, и никогда не должно случиться, чтобы облагодетельствованный был благодетелю столько и столько черно и гнусно неблагодарен".