Закрыв фанеру, он однакоже перестал улыбаться. Во взгляде его на товарища, спешно гримировавшегося под обер-кондуктора, засветилось что-то жалобное.
— Срамота, Сорроу, срамота и неудача! Все шло как по маслу, начиная с этого дурня-проводника, который нанюхался понюшки, как кот валерьянки. Я пропускал публику честь-честью, отрывая купоны. Зеркалка у меня на шее фотографировала каждого, как обезьянка. И вот, не успело дойти до него…
— До майора Кавендиша?
— Ну да, до этого чортова майора, как в глаза мне метнулась щепотка пыли, словно от ветра. А потом, Сорроу…
— Ну?
— Протерев глаза, я — сказать тебе по чести — на секунду сам закрыл их!
Боб Друк мечтательно смежил ресницы. По лицу его разлилась немецкая сладость.
— Я закрыл их, потому что, Сорроу, красота этой женщины ошеломила, ослепила, обсверкала меня! Представь себе молодую красавицу-турчанку, жену этого проклятого Кавендиша, в полном анфасе и без чадры. Она держала в руках билеты. Зеркалка нащелкала ее четыре раза. «Мой муж, майор, не совсем здоров. Он прошел в купе, не беспокойте его» — сказала она по-немецки, а я…
— А ты, Боб, как трижды олух, как старый дамский ридикюль, как месопотамский осел, поверил ей и не придумал повода, чтоб заглянуть в купе. Ты не сделал главного, для чего союз прислал тебя в Гамбург?
— Ну да, — угрюмо ответил Боб Друк, — посмотрел бы я, кто это сделал бы на моем месте!
— Ты хочешь сказать, что ты так и не видел майора Кавендиша?
— Ни в лицо, ни в профиль, ни в спину, дружище. Успокойся! Время еще есть. В Гаммельштадте я обязан вручить ему в собственные руки телеграмму!
— Плох тот парень, кто надеется на завтра, Друк! — угрюмо ответил Сорроу: — тебе было сказано: сфотографировать майора при посадке. А ты что сделал? Ты позволил пустить себе пыль в глаза в прямом и переносном смысле, да после всего этого смерча не раздобыл вдобавок ни единой приметы майора!
Что правда — то правда. Ни единой приметы от проклятого майора не имелось в руках не только у Боба Друка. Никто из союза Месс-менд не видел майора ни в натуральную, ни в живописную величину. Этот замечательный джентльмен, вызвавший только на днях величайший скандал в английском парламенте, никогда и нигде, даже в американском журнале Утка-Ревю, не появлялся сфотографированным: до скандала — потому что он еще не был знаменит и даже не был известен, а после скандала — потому что печатать его фотографию было строжайше запрещено, а сам майор был заклеймен ужасным именем вероотступника.
С тяжелым укором глядя на Боба, сидел Сорроу в уголку дивана и помалкивал. Вечер за окном сменился глубокой душистой германской ночью, которую так и хотелось назвать мифологической — по ненатуральной величине звезд да зловещей и молчаливой густоте леса, когда-то прятавшей германцев Тацита. За дверью купе золотистый плюшевый сумрак, забрызганный дрожью лампочек в розово-желтых лепестках хрусталя, тоже молчал, убаюканный ровным качаньем поезда. Пассажиры, по-видимому, спали, и даже киноартисты прикрыли свои купе.
— Вообще, Сорроу, — начал Боб Друк виноватым голосом, — я понять не могу, с какой стати майору уделяется столько внимания. Этот провинциальный старый ловелас, не стоящий, уж конечно, ни единого ноготка своей восхитительной…
Сорроу встал и подошел к окну. Он подымил в раскрытую ночь трубочкой. Он повернулся к Бобу и посмотрел на него. Взгляд Сорроу был в высшей степени серьезен.
— За каждым шагом этого «старого, провинциального ловеласа», Боб, — проговорил он медленно, понизив голос, — за каждым его шагом следит с величайшим интересом весь мусульманский Восток или, вернее, церковный штаб мусульманства. Ты, парень, знаешь, что выкинул этот Кавендиш?
— Женился на турчанке?
— Дурак! — презрительно оборвал Сорроу: — он выступил в английском парламенте с неслыханным предложением. Он выдвинул проект отказа от христианства и поголовного перехода англичан в мусульманство, «потому что, — сказал Кавендиш, — мусульманство объединит нас с народами наших колоний в одну семью и заменит умирающую религию Христа более жизнерадостной и жизнеспособной, а также политически более зрелой религией Магомета».
Сорроу помолчал немного, прислушиваясь к гудку паровоза: поезд, замедлив ход, приближался сейчас к знаменитой гаммельштадтской трясине, над которой вознесся фантастическими зубцами своих пролетов один из крупнейших в Европе мостов.
— И вот, парень, хоть англичане и изгнали его, хоть майор со своей неведомо откуда взявшейся турчанкой и держит сейчас путь в Константинополь, хоть церковь, католическая и протестантская, и предала майора проклятию не хуже, чем большевиков, — наш брат должен помнить одно: этот сумасшедший майор — англичанин, и больше, чем когда-либо, следует держать англичанина на примете!