Выбрать главу

Мы не должны умолчать, что почтенный надзиратель танцевал более или менее бессознательно, копируя танцующего дикаря. Этот последний, являясь исходным пунктом всего звена, отплясывал уже в течение четырех часов, покуда не покрылся потом и не свалился в священном безумии у самого подножия Майоровых брюк, точнее — у его штрипок.

«Только бы они не вздумали отнять у меня эти пакостные штаны! — подумал несчастный, в ужасе отмечая собственный пульс, перешедший за сто сорок: — я, разумеется, не помру, даже слегка поправлюсь от последствий сидячей жизни, конечно, если мне не придется плясать все двадцать четыре часа в сутки… Но только бы они не вздумали лишить меня этой мерзости, прежде чем я дам ее понюхать собаке техника Сорроу!»

Тут он поднял обе ладони, завертел пальцами во все стороны и издал чмоканье, чавканье и трепетанье, так как дверь камеры неожиданно приотворилась. Тюремный надзиратель вошел к нему с лицом, с каким ходят на любовные свиданья. Он держал в руке пудинг. Пудинг был завернут в душистую салфетку.

— Гип-гип-ля-бля, — произнес надзиратель ласково, надеясь, что какой-нибудь из звуков что-нибудь да означает по-дикарски, — сам судья присылает тебе пудинг, нуди, пун-тин-гам-гам-хав-хав!

После этой речи надзиратель открыл рот, сунул туда палец, сделал вид, что чавкает, и положил сладкий подарок перед носом безмолвного дикаря.

Но каково было его изумление, когда идолопоклонник приложил ладонь ко лбу, брякнулся ему в ноги, а потом, схватив пудинг и делая вращательные движения каждой частью своего корпуса, благочестиво поднес его прямехонько к майорским брюкам.

— Вот так вера! — пробормотал надзиратель, выходя из камеры: — если б наши епископы имели хоть с горчичное зерно такой веры, у них никогда не отняли бы ни доходов, ни поземельной собственности! Малый с голоду помрет, а первый кусок своему идолу. Н-да. Написать бы об этом в «Миссионерское обозрение»!

Между тем Боб Друк убедился, что его мучитель далеко, и глазок впервые за весь этот день не занят круглым начальственным, налившимся кровью глазом. Тогда быстрее обезьяны он схватил пудинг, понюхал его, развернул, отломил добрый кус и облегченно вздохнул. Надежды его оправдались. В пудинге были веревка, отмычка, нож, пилка и письмо. Спрятав эти предметы себе за пазуху, Друк расстелил письмо на полу камеры, лег на живот спиной к двери и стал незаметно читать. Если б сейчас кто-нибудь заглянул в глазок, он подумал бы, что дикарь, наконец, уморился и заснул.

«Милый дикарь из племени Тон-куа!

Вы такой же дикарь, как я — черепаха, и, надеюсь, вы благополучно улизнете от этого несносного Кенворти, который сватался за меня уже два раза, после наглых ухаживаний майора Кавендиша, чьи брюки вы лучше бы продали старьевщику, а насчет меня, если будет время и придут воспоминанья, знайте, что за Кенворти я все равно замуж не выйду и ни за кого.

Пэгги Смит, дочь судьи».

В высшей степени теплое и симпатичное выражение глаз дикаря дало бы понять мисс Пэгги, если б она могла его видеть, что время и охота для воспоминаний у идолопоклонника будут в избытке. Прижав тихонько к губам невинный клочок бумаги, Боб Друк сунул его также за пазуху, только ближе к сердцу, чем пилку и отмычку.

Наступила ночь, а он лежал неподвижно. Видя, что дикарь спит, сторожиха, часовые и сам надзиратель оставили его в покое. Тогда, осторожно поднявшись на ноги и повязав брюки Кавендиша вокруг талии, Друк начал ловко орудовать полученными инструментами. Не прошло и часа, как окошко было вырезано и веревка спущена со второго этажа в густой тюремный сад. Друк возблагодарил священную пляску, натренировавшую его члены в достаточной степени, прыгнул, как кошка, наверх и перемахнул за крохотное оконце.

Миг — и арестант скрылся в кустах. Вокруг полное безмолвие. Часовые его не заметили. Добраться до каменной ограды, перекинуть через нее веревку и переползти на ту сторону было уже прямо-таки плевым делом. Но здесь мы должны сказать, что молодой сыщик допустил большую неосторожность. Вместо того, чтоб прямо отправиться на вокзал, он долго бродил по темным улицам Ульстера, меланхолически вздыхая и разглядывая все двери и окна ульстеровских особняков. Потом, очутившись на вокзале, он опять-таки не превозмог личного мотива, что, как известно, всегда вредило и вредят общественному лицу, а именно: потребовал конверт и марку, долго кусал карандаш, потом долго писал, нервируя меня в высшей степени, надписывал адрес, вздыхал, возился на стуле, собственноручно снес письмо в почтовый ящик и только после этого сел на лондонский поезд, чем успокоил мое нестерпимое авторское желание видеть его, наконец, в полной безопасности.

Глава тридцатая

НИК КЕНВОРТИ ОПРАВДЫВАЕТ ЛИТЕРАТУРНЫЕ ТРАДИЦИИ, ДЕЛАЮЩИЕ АНГЛИЙСКИХ СЫЩИКОВ ЧЕМПИОНАМИ СЫСКА

Мы оставили несчастного Кенворти на лондонских улицах, окутанных густым туманом. Если б встречные могли видеть как он хмурится, супится, грозит кулаком, бормочет себе под нос и обхаживает все одну и ту же четверть грязной улицы, упирающейся одним концом в церковь, а другим в портерную, его б давно отправили в сумасшедший дом. Но, к счастью для Кенворти, остальное лондонское население население вело себя не лучше, чем он. Проплутав часа два, Кенворти зацепился ногой за тумбу, потерял равновесие и покатился длинным скользким коридором в помещение, прохладное, многолюдное и располагающее к себе душу усталого человека.

— Одна-две бутылки портеру, вот что мне нужно, — пробормотал Кенворти, поднимаясь с колен и подходя к стойке. — Эй, хозяин, бутылочку портера, рюмочку горячительного и сандвич.

Но не успел он крикнуть эти слова, как глаза его встретились с выпученными глазами человека у стойки. Перед человеком лежала целая батарея восковых свечей. Слева от него находилась горка еловых веночков. Справа — множество цветных лампад. Увы, Ник Кенворти был католиком и тотчас же сообразил, что находится в католической капелле. Поджав губы, сыщик немедленно свернул пальцы горсточкой, опустил их в чашу со святой водой, перекрестился и попятился назад к выходу.

Много романов всевозможных авторов описывали и описывают лондонские туманы, производимые под защитой этих туманов преступления, поруганную невинность чужих жен, находящих у себя в постели чужих мужей, развенчанного политика, попадающего на важные заседания с опозданием на двадцать четыре часа, и тому подобные сюжеты. Но никому не приходило в голову разгадать психологию несчастного, кто блуждает в тумане не столько потому, что не видно пути, сколько потому, что ему решительно некуда идти.

Кенворти был поставлен именно в такое положение. Измученный до последней степени, с отекшими ногами и руками, залепленный туманом до куриной слепоты, Кенворти решил, наконец, вернуться в католическую часовню, чтоб просидеть в ней до утра.

— Там, по крайней мере, сухо и есть, где поспать, — шептал он себе под нос, переползая от фонаря к фонарю и держа путь прямо на католическую капеллу. На этот раз, однако, он решил быть на высоте положения, а потому немедленно подошел к чаше со святой водой, обмакнул в нее пальцы, перекрестился и стал благочестиво молиться, раздумывая, как бы ему выбрать уголок потеплее.

— Сударь, не закажете ли чего? — раздалось над его ухом.

— Молебен, — отвечал Кенворти, опуская руку за кошельком.

Но тут справа и слева от него грянули неистовые взрывы хохота.

— Охо-хо-хо! — орал кто-то диким голосом, — гляжу я, братцы мои, пришел человек, руки в пивную полоскательницу, перекрестился на ливерную колбасу и давай… хо-хо-хо-хо, — давай молиться над самым хвостом у копченого зайца.

Ник Кенворти вздрогнул и оглянулся. Вокруг него были чистые деревянные столики, курившиеся в табачном дыму. Издалека доносилось позвякивание стаканов и мерцали огоньки трубок. Прямо под его носом висел жирный копченый заячий зад, благоухавший помещичьим домом и рождественскими каникулами. Сыщик готов был вторично перекреститься от радости.