Выбрать главу

Был новый мой приятель парнем общительным и добрым. развитым и начитанным. Единственным, на мой взгляд, недостатком его было вранье, вернее, страсть выдавать за реальность то, что было порождено его фантазией. Впрочем, тут неосознанно и бесконтрольно буйствовало его творческое начало. Я долгое время принимал эти фантазии за чистую монету. Вечно в своих рассказах он попадал в необыкновенные истории, переживал головокружительные приключения. В него, например. в какой-то странной компании влюбилась красавица-уголовница. Она познакомила Левушку со своей преступной средой, но запретила ему, чистому юноше и поэту, погружаться в эту самую среду, где блатные уважали его, обещая свою немедленную помощь, посмей кто его тронуть. Или Лева рассказывал, как ребенком попал в партизанский отряд, был этим отрядом усыновлен и даже имеет партизанскую медаль. И так далее, и тому подобное. Все рассказанное (а, кроме меня, были у него ведь десятки разновременных слушателей.) Левушке нужно было держать в памяти: кому, о чем и как именно было наврано, чтобы не попасть впросак. Но у него была истинно поэтическая память, и сбоев она не давала.

— Представляешь, Олег, — говорил он, слегка подгундосивая из-за того, его нижняя его губа чуть наезжала на верхнюю, — она мне говорит: «Вот здесь мы с тобой и ляжем…» (Она — это красавица-уголовница.)

— Ну а ты? Ты-то что? — подгонял я рассказчика.

— Знаешь, не буду врать: я отвалил. Можно сказать, позорно бежал, — признавался Левушка, добавляя этим признанием достоверности всей. картине потрясающего приключения. — Ведь мало ли что можно подцепить. Она и сама может не знать, что больна.

И я, полностью поверив услышанному, прикидывал, а как бы я поступил на Левушкином месте: с одной стороны, влюбленная в тебя красавица, а с другой — действительно ведь можно такое подцепить, что вся жизнь пойдет под откос…

Засомневался я в правдивости Левиных баек много позже, и причиной этому был герой фадеевского «Разгрома» Левинсон. Как-то я заговорил с Левой о схожести их фамилий: Левинсон — Левинзон, и услышал, что на самом деле Лева тоже Левинсон, что фадеевский герой — его родственник со стороны отца, а букву в фамилии они поменяли из скромности, во избежание лишних разговоров. Своих сомнений я не выдал, но с тех пор к рассказам Левы относился с осторожностью. Нашему же приятельству это ничуть не вредило.

В школе все шло накатанной чередой. Из всех предметов меня по-настоящему интересовали литература и история, да, пожалуй, еще неожиданно понравившийся немецкий.

По литературе изучались советские авторы. Со странии листаемого учебника смотрели фотографии Горького, Демьяна Бедного, Маяковского, Алексея Толстого, Твардовского, Фадеева, Симонова, Суркова, Павленко, Бориса Полевого… На Есенина (правда, тоже с портретом) был отпущен один лист учебника: даты жизни, грустно-осуждающая статья о творчестве поэта и четыре его стихотворных строки. Об Ахматовой и Зощенко поминалось лишь в постановлении ЦК, обязательном для изучения. Пастернак упоминался мельком, Бунин, Цветаева, Мандельштам, Бабель, Булгаков не упоминались вообще, о Платонове и Пильняке едва ли знал сам Штольц, наш литератор.

Удивительно, но этот мир советской литературы казался мне богатым и полным и уж отнюдь не обкорнанным уродливо и безжалостно. Есть то, что есть, и с какого переполоха предполагать, что так было не всегда? Блаженны неведающие! К тому же обрубленное и выдранное из живого тела литературы регенерировало не одним ведь диким мясом типа Безыменского, Павленко или Софронова, появлялись ведь и настоящие писатели.