Выбрать главу

Конечно, обязательный роман «Мать» не мог породить ничего, кроме серой скуки, но им не исчерпывался Горький. Помню, с каким удовольствием читал я у доски наизусть обязательного горьковского «Буревестника»: «…глупый пингвин (!) робко прячет тело жирное в утесы…», и прочие перлы этой романтической безвкусциы. И в Маяковском мне нравились не только ранние стихи и «Облако…», а и все его РОСТовские и газетные поделки. А у Твардовского не менее «Теркина» нравилась мне «Страна Муравия» со всей ее, неведомой мне тогда, ложью. А у Фадеева… А у Симонова… Блаженны неведающие! — повторю я вновь.

Русская и зарубежная классика — вот чего было вдоволь и невозбранно на протяжении всей школы. «Хижина дяди Тома» — и детская слеза от этой истории не менее чиста. чем детская слеза на одновременном кинофильме «Зоя». А с «Павликом Морозовым» не соседствовал ли «Маттео Фальконе», а с Ажаевым — Диккенс, а Гоголь — с Павленко?

А вообще — что было бы с нашими душами, не будь в них того, что вложила классика? Много лет спустя меня как-то ознобила мысль о таком фантастическом варианте. «Вдруг не стало бы русской классики В утро некое деловитое. Встал пустырь бы на место пасеки, Вместо ульев — бачки набитые. И не знаем мы, и не ведаем Ни Жуковского, ни Державина. Гложем что-то демьяно-бедное, Над болванкой сопим заржавленной…» и т. д.

Писал я в десятом классе много, но урывками, как бы спохватываясь и наверстывая упущенное. К этому времени у меня появился даже свой издатель, парень из параллельного класса. Красивым, четким почерком он перебелял все написанное мной. Среди прочих творений им была издана поэма «Галоши» и нравящаяся мне «Сказка о медалисте». (Пишу об этом, поскольку оба произведения сыграли отчетливую роль в моей творческой жизни.) Поэма повествовала о галошном буме, охватившем всю школу. Кто-то однажды, то ли по ошибке, то ли сознательно, вместо своих нацепил чужие новые галоши (тогда их носили почти все). Хозяин, не найдя своих галош, схватил еще чьи-то, и понеслось! Через пару дней окончившие занятия классы, сметая дежурных, обвалом скатывались по лестнице в раздевалку, расхватывая галоши «на хапок». Содержание «Сказки о медалисте», окочурившемся в момент получения вожделенного золота, понятно без пояснений. В тетрадь друга-издателя перекочевала и двухактная пьеса в стихах «Бродвей», то есть Невский проспект. Начиналась пьеса с основания Петербурга, с прокладки «Невской першпективы». Тут действовали Петр, Меншиков, солдаты и Екатерина, поочередно тискаемая всеми персонажами. Петр строил планы, толкал возвышенные речи о будущем городе, Меншиков отпускал скептические замечания, мол, хрен еще знает, что у тебя получится! Во второй части пьесы, современной, действовали уже горожане наших дней в избирательном наборе шпаны, их подружек легкого поведения, милиционера (вечный мой персонаж!) и меня — задумчивого стихотворца с тетрадкой в руках. Петр во второй части был уже Медным всадником (ремарка: «Он постарел, но глаза — те же» и общался преимущественно со своим конем, с которого слезал, разминаясь.

Создавая подобные вещи, я испытывал творческое удовлетворение, но по завершении вновь и вновь впадал в сомнение: опять все то же!

Как два года назад, возжаждав социально значимого, я приступил к поэме «Ленин» и даже завершил вступление к ней. Во вступлении (Ленин там тоже был бронзовым памятником) было вроде бы учтено все необходимое: «Огромный лоб. Глаза в прищуре, Рука отброшена вперед. Он поднялся навстречу буре, Он поднимает, он зовет…» и тому подобное, и все же рука моя не шла. При всем моем преклонении перед Ильичем писать было невероятно трудно. И не в том дело, что памятник памятнику рознь, что броневик — это тебе не конь, закавыка была в другом: схоластика, даже любезная моему сердцу, под перо не ложилась. Может быть, я бы и домучил эту поэму, но тут произошло событие, резко изменившее направление моих мыслей и чувств — я влюбился, втрескался.

11

Встретил я предмет своей любви 7 ноября пятьдесят второго года на вечеринке, в квартире одноклассника. Была эта Галя семейной знакомой одноклассника и поразила меня в самое сердце. Моя любовь к ней тянулась лет около двух и была перенасыщена (для меня) и нежностью, и ревностью, и обидами, и ликованием, и тоской, и всем прочим, что сопутствует первой любви, воспринимаемой тобою как нечто, ни с кем никогда не бывавшее. Свои мысли и чувства той поры я попытался описать потом в рассказе «О, голубка моя…», названном так по фразе из популярной тогда песенки. Так что повторяться здесь я не буду, а коснусь лишь основных вех своего романа, применительно к написанному тогда, ибо это было первой моей попыткой излить душу в лирических стихах.