Выбрать главу

Появление такой статьи с такими примерно пунктами обвинения Глеб Сергеевич прогнозировал давно. Оргвывод был предрешен — у Глеба отобрали Лито.

Союз писателей выделил Горному институту своего сочлена, некоего Левоневского, прозаика и переводчика. Чтобы дело не выглядело бойкотом (Глеб просил), да и обижать незнакомого человека было неловко, мы выдержали пару месяцев занятий, бесцветных и никчемных, и более в институтских стенах не собирались.

Гена Трофимов и Брит работали на периферии, на Сахалин уже уехали Лида Гладкая с Горбовским и их новорожденной дочкой. (Это уже был третий «наш» ребенок: Алик Городницкий родил сына, Ленька Агеев — дочку.)

Хоть и реже, чем прежде, мы собирались теперь либо у Глеба Сергеевича на канале Грибоедова, либо у Леньки на Садовой. Сколько там было говорено, пито и пето! Порядок занятий кружка не менялся: обсуждаемый поэт, оппоненты и совершенно бескомпромиссный, даже жесткий порой, но всегда предельно заинтересованный разговор о стихах. Потом читали по кругу и никогда — под рюмку. Рюмки имели место только после стихов.

Новые стихи… Агеев — «Встреча поэтов с 1937 годом»: «Лежал их путь — трагичен и короток. Они не знали — будет ли, как было… А им еще глядеть из-за решеток, А им еще точить в Сибири пилы…»

Брит, переписывающийся с Глебом Сергеевичем и Сашей Штейнбергом, присылал из Сибири, из своего Березова, стихи, и вот это, о Маяковском — «Смерть поэта»: «Когда страна входила в свой позор, Как люди входят в воду — постепенно (По щиколотку, по колено, По этих пор… По пояс, до груди, до самых глаз…), Ты вместе с нами шел, но был ты выше нас. Обманутый своим высоким ростом или — своим высоким благородством, Ты лужицей считал гнилое море лжи…»

Новые стихи… Гордость за друзей-поэтов, жажда собственного совершенства, соревновательство, ревность даже, общий наш двигатель, общая аура. Это потом мы стали замкнутыми системами, тогда мы были сообщающимися сосудами.

Стихи самого Глеба Сергеевича мы слушали с Ленькой у Глеба на канале. Глеб тогда уже преодолел тяжкий творческий кризис, в который его загнали последние сталинские годы, и преодолел он его не без помощи горняцкого Лито. То, что мы слушали на канале с Ленькой, было по-настоящему высоко.

Несколько раз на «квартирных» занятиях нашего кружка был Борис Слуцкий, тогдашние стихи которого мы знали наизусть, а песню на его слова «Давайте после драки помашем кулаками» голосили при каждом застолье.

Помню, как однажды, придя с мороза, Борис Абрамович стоял, прислонясь спиной к горячему кафельному боку агеевской печки, и рассказывал нам о Майорове, Кульчицком, Когане — о своих погибших однокашниках. В соседней комнате заплакала, проснувшись, грудная Ленькина дочка.

— Пойди покорми ребенка, — говорил жене Агей.

— Я послушать хочу! — отмахивалась Люба, но вставала и уходила кормить.

Все праздники кружковцы отмечали вместе, чаще всего — у старосты Саши Штейнберга, обладателя большой квартиры на Пушкинской. Все, кроме меня. У меня на квартире собирались тогда же ребята из группы — куда мне их было деть? Но я всегда тянул до последнего, клялся кружковцам, что на сей раз буду обязательно, может, чуть опоздаю, а свою долю складчины приволоку с собой. Где-то в разгар нашего веселья трещал телефон, и Агей уже изрядно поддатым голосом корил:

— Что ж ты, Тарутин, опять формазонишь? Ты ж клялся-божился! Давай дуй к нам немедленно, ребята обижаются, Глеб обижен!

— Ленька, ты мне друг? — голосом, еще более поддатым, отвечал я. — Ты ж знаешь, как я вас всех люблю! Но у меня тут, — снижал я голос до задушевного сипа, — важнейшее объяснение с Ирочкой (Танечкой, Светочкой, Ниночкой)! Дело жизни!

— Ну и хрен с тобой! — шваркал трубкой на том конце Агей.

Кстати, о девушках. Та самая «грубая красавица» Галя давно была извергнута из моего сердца целой серией новых влюбленностей. Теперь, встречая ее в институте, я искренне поражался былой своей дури: надо же — так увиваться, так унижаться, и перед кем? Один прононс чего стоит…