Выбрать главу

Олегу тоже не хотелось в Бактор, где почти ежедневно сцеплялись отец с мачехой.

Их развод все же грянул после очередного пьяного скандала, когда мы вернулись в поселок по завершении всех работ. Фомич пошвырял в моторку свои и Олеговы вещи, сказал мне, что едет в Нижние Халбы, что ноги его больше не будет в этом сраном Бакторе, с этой — трам-тарарам — он жить больше не намерен, а я — как хочу: могу ехать с ними, могу оставаться тут куковать неизвестно сколько с этим — мать-перемать — народонаселением!

Выбирать не приходилось. Я отнес в моторку рюкзак и ружье, в последний раз оглянулся на поселок. На берегу стояла толпа, в том же составе, как и в день моего приезда: повариха Шура, завмагша, детишки, беременная нанайка с младенцем на руках, Мила — в неизменном белом платочке… Только на сей раз толпа эта была не молчаливой, а разноголосо звучащей. Завмагша безутешно рыдала, детишки ревели с перепугу, Шура выкрикивала что-то пьяное и обидное для Фомича, беременная нанайка хохотала, хлопая себя свободной рукой по животу, резко увеличившемуся за истекший срок. Одна Мила молча поправляла на голове платочек, тайна которого была мне известна. Моторка, враз заведшаяся от яростного рывка Фомича, на предельной скорости устремилась вниз по реке.

Сына Фомич высадил в Нижней Тамбовке, теткином поселке, и Олег еще долго стоял на берегу, маша вслед рукой, грустный и неприкаянный, а я махал ему ответно. Хороший он был парнишка.

Вся партия была уже в Нижних Халбах, и встреча с ребятами получилась душевная. Потом коллектора уехали в Ленинград, а нам предстояло еще несколько заездов из Халб по доделкам пропущенного.

Уезжали мы домой вдвоем с Зойкой во второй половине октября. Все шло в обратном порядке: пароход, поезд Комсомольск — Хабаровск, поезд Хабаровск — Москва. На одной из забайкальских станций Зойке предстояла встреча с тем самым геологом.

— Я ведь сейчас могу выйти и не вернуться, — сказала подруга, — но это было бы трагедией для всех. Обещай мне, что ты его не увидишь.

Я обещал и геолога этого не видел. Сидя в купе, я гадал: вернется — не вернется? Главное, вещи-то ее не собраны, что мне с ними делать? Но Зойка вернулась, несчастная и зареванная, держа очки в руке. Поезд тронулся. Проводница, видимо свидетельница Зойкиного свидания, оглянувшись на нас, ушла в вагон. Я дружески обнял Зойку за плечи:

— Ну что ты, Зоенька, все пройдет, все минует, все еще будет хорошо…

Зарыдав в голос, подруга уткнулась лицом мне в грудь.

— Это у тебя все будет хорошо, — рыдала она, — а у меня никогда уже-е…

Я гладил ее по голове, братски целовал ее соленое от слез лицо, я читал ей стихи о том, что наши подруги-геологини просто обязаны быть счастливыми, хотя бы за то героическое дело, которое они совершают скромно и незаметно: «У девчонок из экспедиций, Возвращающихся обратно, Голоса огрубели и лица По причинам, вполне понятным…» Но они, мол, самые замечательные для нас, знающих, что такое полевой труд, что такое плечо товарища, верное плечо соратницы по маршрутам. (Кстати, когда я обдумывал это романтическое стихотворение на хабаровском вокзале, именно Зойка вставала перед моим мысленным взором.)

Не знаю, как это произошло, но минут через десять мы с ней уже целовались, как сумасшедшие, и сунувшаяся в тамбур проводница попятилась, захлопнув за собой дверь. Какой там забайкальский геолог, какой там ленинградский муж, какая там Танечка, ничего не ведающая о жизни геологов! Только тот, кто шел рядом по тайге, под тучами гнуса, кто ел с тобой из одного котелка и спал рядом в отсыревшем пологе, способен понять тебя до конца, разделить с тобой и радость, и печаль, в особенности, если этот «кто-то» — женщина. Женщина… женщина с таким нежным и беспомощным — без очков — взглядом, с такими жаркими плечами, с такой упругой грудью, с та… Если бы мы были уверены, что никто не войдет в тамбур, мы бы наверняка впали в грех. В купе же у нас постоянно присутствовала молодая мать с двумя детьми, севшая в поезд в Биробиджане. Они даже в вагон-ресторан не ходили до самой Москвы, питаясь запасами бездонной домашней корзины. И до самой Москвы не нашлось нам ни места, ни времени для настоящего грехопадения, а уж на перегоне до Ленинграда — о чем говорить…

32

Явившись на работу (подвал школы на Восстания), я опять оказался не у дел. При составлении окончательного отчета (я говорил, что партия отработала третий, последний год), при составлении карт моего активного участия не планировалось. Все мои специальные знания разведчика-угольщика были тут неприменимы. Я маркировал коллекцию образцов (мазни белилами, напиши номер тушью; кстати, ракушки, выколоченные с таким трудом из горюнских скальных обрывов, потерялись), я таскал пробы в различные лаборатории, перечерчивал какие-то схемы и диаграммы… Все это составляло слишком малый объем занятости для полноценного рабочего дня. Я даже пытался овладеть пороком курения ради законных перекуров, но освоил только пускание дыма без затяжек. Я слонялся по подвалу, с завистью поглядывая на Зойку, склонившуюся над микроскопом: она-то была завалена работой по уши.