Выбрать главу

Выход к читателю (в ипостаси слушателя) осуществлялся напрямую, «поэтический бум» только еще набирал силу. Мы читали стихи по каким-то общагам, НИИ, кафе и столовым, и всегда при полной аудитории. Хотя, безусловно, эстрадный успех мерилом служить не мог: предпочтение публики отдавалось эффектному, смешному или политически смелому, точнее сказать — лобовому.

Из литературных событий того периода, до отъезда в поле, мне запомнились очередной «турнир поэтов» и новая конференция молодых авторов Северо-Запада. «Турнир» проходил уже не в Политехническом институте, а в ДК Горького, у Нарвских ворот. И организовали его совсем другие люди, точнее сказать — инстанция: была отборочная комиссия, на сцене сидело жюри, присутствовали какие-то непонятные «представители». Но опять огромный зал был полон.

На этом мероприятии было довольно много впервые слышанных мной поэтов. Из них более всех запомнились мне двое: Евгений Кучинский и Иосиф Бродский. С Бродским мы были уже знакомы по работе: до самой весны он проработал в Дальневосточной экспедиции техником. Зная, что он — поэт, стихов Бродского я еще не слышал и не читал.

— Здравствуй, Алик, — сказал он мне на лестнице, ведущей в зал, — я сегодня тоже выступаю.

Ну-ну, послушаем…

Но из выступления Бродского мне тогда мало что удалось услышать из-за поднявшегося в зале шума — и негодующего, и поощряющего, да еще при его своеобразной манере чтения. Стихи Бродского в нормальной обстановке, в квартире у Глеба Сергеевича, я услышал пару недель спустя. Читал он там довольно много, и было ясно, что это — настоящий поэт.

А Евгений Кучинский понравился мне на «турнире» стихами о деревне — «Зимник», стихами неожиданными, добрыми и трогательными.

Весенняя конференция молодых авторов прошла для меня без прошлых «баснописных» неожиданностей. Кто вел наш семинар — не помню, но именно там я по-настоящему узнал удивительного поэта, одного из главных поэтов (и людей) в моей жизни — Татьяну Галушко. Даже по тем молодым ее стихам чувствовалась ее будущая бесстрашная мощь. «Когда придет пора угомониться, Последним стуком прянув из груди, Пройди под солнцем реактивной птицей, У соколиной пади упади…» Или: «Еще веранда, словно палубка, В саду, в оранжевом ветру, Еще в пути к земле то яблоко, Которое я подберу. Летит в огне, летит в воде оно, Земли подобие и плод, В ладонь мою, в мое владение Оно сегодня упадет…»

Татьяна была женой знакомого нам филолога Рюрика Шабалина и на занятиях семинара ходила животом вперед, донашивая своего первенца, как вскоре выяснилось — дочку.

Весной шестьдесят первого года, незадолго до неожиданного расформирования Дальневосточной экспедиции, я, точно проснувшись вдруг и спохватившись, женился на Наталье. Гостями на свадьбе были преимущественно геологи и поэты. Свадебным подарком Глеба Горбовского была его только что вышедшая книжка «Поиски тепла». Ленька Агеев, попавший на свадьбу будучи в своем последнем североуральском отпуске, своего сборника подарить мне еще не мог. Его книжка «Земля» вышла годом позже в Москве (периферийный поэт) под редакцией Бориса Слуцкого. Тогда же вышла книжка Саши Кушнера (а еще раньше — Нины Королевой). До моего первого сборника «Идти и видеть» было еще четыре года, из которых около двух лет он, уже готовый и отредактированный, пролежал в «Советском писателе». Меценатов (еще раз повторяю) у меня не было, а недруг оказался сановным — сам Прокофьев (который топал ногами на Брита). Причину его острой неприязни ко мне я узнал много позже, после его снятия с поста главы Ленинградской писательской организации. Оказывается, какой-то доброхот сказал ему, что мое постоянно тогда читаемое на выступлениях стихотворение «Свинья» написано о нем, Прокофьеве. Прочтя эти стихи, Прокофьев проокал в ярости, что покуда он первый секретарь… и так далее.

Надо сказать, что никакое начальство — ни производственное, ни литературное — никогда меня не интересовало, а уж растрачивать на него поэтический пыл мне бы и в голову не пришло. Стихотворение мое не имело никакого иного адресата, кроме самой этой свиньи.

Кто был тот самый доброхот, кто были иные доброхоты, дыхание которых за спиной я ощущал всю жизнь, но никогда не мог увидеть их, оглянувшись, я не ведаю и теперь.

Сборник «Идти и видеть» был подписан в печать в день снятия Прокофьева с должности.

Единственным стихотворением институтских времен в этом сборнике было стихотворение «Муравей», написанное на зайсанской практике. Сборника этого я отнюдь не стыжусь, за исключением двух дурных опусов: «Моцарт и Сальери» и «Театр». Первый — на тему отравления гения завистливой посредственностью. На этот популярный сюжет, разработанный с таким же, как у меня, лобовым негодованием потомка (и как бы духовного наследника Моцарта), я натыкался потом у нескольких современных поэтов и каждый раз клял себя за свершенное. В стихотворении «Театр» излагалась история удушения Дездемоны и исследовалось психологическое состояние обманутого ревнивца. С каким удовольствием я бы сжег эти стихи в день расправы над архивом, будь они ненапечатанными! Но ничего уж тут не попишешь…