Выбрать главу

Итак, до первой моей книжки было еще четыре года. Но в том же шестьдесят первом началось для меня Лито при ДК Первой пятилетки, та самая «Пятилетка», второе любимое детище Глеба Семенова.

Глеб долго не хотел пускать нас с Григорием Глозманом в это Лито: что, мол, вам, горнякам, тут делать? Но мы его уломали, тем более что там уже была наша Лена Кумпан. А еще в «Пятилетке» были Таня Галушко, Женя Кучинский, Витя Соснора, Наталья Карпова, Марина Рачко, Нонна Слепакова, Анатолий Пикач, Олег Юрков, Герман Плисецкий, Валерий Попов, Вадим Халупович, Геннадий Угренинов, Яков Гордин, Темп Смирнов…

Спасибо судьбе за «Пятилетку», от поля до поля (я тогда работал уже в Арктике), от стихов до стихов, спасибо за последние годы молодого общения, которое вот уже скоро, вот-вот уже, неумолимо сменится «одиночеством слуха и речи» (Галушко).

Далее была вся моя литературная жизнь, но это уже совсем иной разговор.

На этом, пожалуй, пора финишировать.

Мандельштам в автобиографическом «Шуме времени» (детство и юность) настойчиво уведомляет читателя: «Повторяю — память моя не любовна, а враждебна, и работает она не над воспроизведением, а над отстранением прошлого». Честно говоря, ничего подобного в воспоминаниях этого истинно высокого поэта я не увидел, по- моему, «Шум времени» противоречит жесткому авторскому посылу.

Что касается моего повествования, то мой изначальный душевный посыл был диаметрально противоположен процитированному, а как он воплотился, судить не мне. Хочу сказать, что на всем протяжении своих воспоминаний я старался, мыслями и чувствами, оставаться лишь в тех годах, в том времени, о котором шла речь, лишь в крайнем случае прибегая к минимально необходимым, на мой взгляд, комментариям из теперешнего настоящего. И никто из моих героев, оставленных мною в шестьдесят пятом году, не знает своей судьбы (ни я). И Володя Брит не знает, что через два десятка с лишним лет напишет вот эти стихи: «Ранним утром с похмелья ловлю Влажный воздух василеостровский… Ранних — я вас вовеки люблю, Ранний Уфлянд и ранний Горбовский! Ранний Ленька и ранний Олег! Все мы ранние, все молодые, Мы поем Городницкого „Снег“ И горняцких своих эполет Драим буквы почти золотые. Ранний Рейн, ранний Бобышев, рань ленинградская! Ранний Голявкин!.. Не вернуть тот потерянный рай В Ленинграде моем ненаглядном…»

…Питерские поэты, друзья моей юности, всегдашняя моя любовь и гордость.

Есть такое геологическое понятие — эпоха орогенеза или горообразования. Это тот непредсказуемый созидательный период, когда усилием земных недр начинает неуклонно вздыматься горная страна, сминая и перекристаллизовывая исходные породы, изливаясь магмой, воздымается, претерпевая разломы, сбросы и надвиги, а поднявшись, стоит, единая всеми своими вершинами.

Есть другая эпоха — эпоха пенеплеа: разрушения, смыва и выравнивания. Но при любом выравнивании не обходится без «оттанцов», наподобие красноярских столбов или просто крепеньких шишей, пощаженных эрозией. Любому такому останцу, столбу или шишу вольно считать себя истинной вершиной, если только он предпочтет отвергнуть единственный критерий — высоту над уровнем моря, над «нулем кронштадского футштока», как говорят геодезисты.

(Применительно к культуре — теперь самый апогей этой эпохи, но не о том речь).

Питерские поэты, друзья моей юности, — вы вершины поднявшейся некогда горной страны, и не вам завидовать удачливости нынешних шишей, и не вам мериться головами друг с другом.

И еще одно хочу сказать я напоследок (и движет мною преимущественно озадаченность). После нескольких снисходительных печатных попыток критики затолкать меня сначала в «юмористы», затем — в «типично геологические поэты», она, эта критика, перестала замечать меня вовсе.

На всем протяжении литературной работы я не имел о своем творчестве ни одного, сколько-нибудь серьезного высказывания. Книги мои раскупались быстро, в букинистических магазинах мне их никогда не доводилось встречать, стало быть, книги эти либо сдавались читателями непосредственно в макулатуру, либо все же оставались у них на полках. Я писал стихи — глухо, писал прозу — глухо, писал детские книги, фантастику, наконец, — глухо и глухо. Ни к одной «обойме», хвалимой критикой или поносимой ею, я никогда не бывал причислен.