Смерть уходила только под утро, с рассветом, так же неслышно, как пришла, оставляя за собой лишь легкое колыхание занавесок да тревогу, прочно засевшую внутри, – она мучила весь день предчувствием кошмаров следующей ночи.
Уже были прописаны и уколы – витамин В, кажется. Но все равно – засыпание мучило, надо было заставить себя лечь в постель и лежать спокойно, без ужаса видеть белеющий потолок.
Я хотела ночевать в машине – ее не станут взрывать. Или уехать на дачу.
С вечера, чтобы удостовериться, что в подвале под нами никто не насыпал белого порошка, мама выводила меня на прогулку. «В блочном доме ведь есть шанс, правда? Правда ведь? Это лучше, чем кирпичный?» Мы обходили весь огромный корабль шестнадцатиэтажного дома, осматривали свежие пломбы, поставленные на подвальных дверях милиционерами.
Мужчины из подъезда дежурили ночами у корпуса. Когда не спалось – а не спалось всегда – можно было выглянуть из окна, увидеть папу или соседа, дядю Толю, вышагивающих в сырном кружке света возлеподъездного фонаря.
Итак, я боялась умереть. Умереть мучительно, испытывая невыносимую боль. Предсмертная боль казалась всеобъемлющей и всевластной. Она выросла до неба и заслонила собой жизнь. Я боялась – день и ночь. Боялась ездить на машинах, автобусах, боялась стоять на эскалаторе метро, боялась зданий, из которых сложно было эвакуироваться в случае пожара, подъемных кранов, которые от сильного ветра могли рухнуть, лишив жизни все живое вокруг.
Когда бояться уже не было сил, я заключала с мозгом сделку. Говорила себе твердо: «Слушай, тебе ведь как-то придется, в конце концов, умереть. Так, а не иначе. Там, наверху, это уже намечено и внесено в расписание. Поэтому бояться – бессмысленно. Тебя найдет ТВОЯ смерть, та, которую тебе определили».
Это чуть-чуть помогало – даже в автобусе с подвыпившим водителем за рулем, быстро несущемся по ночным улицам, не покидало абсурдное чувство умиротворенности, будто я сама себя ввела в транс. А потом страх возвращался – его нельзя прогнать простыми уговорами, если уж он свил гнездо у тебя в солнечном сплетении.
За мной хвостиком ходили видения катастроф, в которых я никогда еще не оказывалась, – живые, реальные. Страхи обступали меня, были осязаемы – я чувствовала боль поврежденных конечностей, пробитой головы, сломанной шеи, меня затапливал ужас при виде крови, хлещущей из собственной открытой раны. Я представляла, как тело разрывается на куски – если совсем рядом взрывается бомба.
В новом редакционном здании первая мысль при виде изогнутого коридора, увешанного фотографиями, была: «Похоже на аэродинамическую трубу. Огонь так и полыхнет, нам всем будет некуда бежать. Мы сгорим или передавим друг друга, пытаясь выбраться отсюда».
Я разучилась ездить в машине – пассажиром. Когда она неловко виляла на дороге или резко тормозила, немедленно немели и наливались холодом ноги. Доехав, я едва могла их разогнуть – они болели, будто их жестоко свело: всю дорогу я изо всех сил вжимала ступни в пол, сама не замечая, и судорожно сжимала кулаки. Как только машина выравнивалась, я смотрела в окно, и наступала временная передышка. А потом – все по новой. Каждый раз после поездки на машине я уставала так, будто работала на стройке.
Но хуже всего – взрывы. И телевизор по утрам. Кажется, я боялась уже самого ящика, кнопки, которой его можно включить; с навязчивой периодичностью, с однообразием воскресшего призрака на экране возникали журналисты на развалинах. В тех же декорациях – дымящиеся обломки, жуки-спасатели, подъемные краны, одинаковое выражение лица у людей в кадре.
Сценарий тоже одинаков, весь сентябрь.
Кофе не допивается, завтрак – комком в горле, телефонный звонок, точный адрес, номер подписывается в печать во столько-то. На работу. В метро люди кажутся живыми трупами, на лицах – безмолвный ужас. Стоит кому-то увидеть сверток, пакет, сумку, забытую или брошенную, люди превращаются в близнецов – одинаковое выражение лиц, одинаковые мысли, одинаковое поведение. Никогда не думала, что страх делает нас такими похожими друг на друга. Что все люди – братья только в смерти.