Днем еще было так тепло, что вода в уличном дачном душе – железный остов посреди ежевики закутан в пластиковую душевую занавеску, с огромным пятидесятилитровым баком на крыше – лилась совсем горячая. Мокрая кожа только на секунду покрывалась мурашками, чтобы тут же высохнуть под солнцем – оно сочилось теплом через зазор между занавеской и крышей. Когда выходишь из уличного душа – не спеша, медленно спускаясь с приступочки, – надо откинуть занавеску и повесить ее на крючочек. Чтоб кабинка просохла. А потом два медленных шага вперед, к дому.
И отчего это в глазах у папы и бабушки с дедушкой, которые смотрят на меня, – смертельный ужас? Мне легко – как не было легко никогда в жизни. Еще полшага – и за спиной, туда, где я только что прошла, обрушиваются и железная кабинка, и громоздкий пятидесятилитровый бак.
Потом папа бегает вокруг, руки у него трясутся – «как же так, там же ножки вкопаны в землю, там же бетон», – а мне удивительно покойно. Словно я перешла какую-то новую черту – и только легким холодом, будто ног коснулся весенний ветер, – отзывается во мне осознание того, что смерть сейчас, вот только что, постояла совсем рядом, приобняв за плечи, и ушла, тихо улыбаясь.
Одиночество накрывает особенно сильно, если сидеть на бугре, над шоссе, как в детстве, вечером, глядя, как жизнь – чужая жизнь, кажущаяся тепепрь лучше твоей, – проносится мимо в машинах. А на горизонте россыпью огней – города, где, уже освещенные лампами, живут квартиры, маленькие и большие, где на кухне – горячий ужин и после долгого дня все собираются за столом.
– Мы приходим одни. И уходим тоже одни. И всю жизнь одни – на самом деле просто стараемся себя обмануть тем, что одиночество – ненормальное человеческое состояние, – подытожила Маринка.
Мы с Маринкой дружим с пяти лет. Я помню еще, как она – пухлощекая девочка – неуклюже старалась пройти по бревну так, чтоб не упасть. Вот она раскидывает руки, хватаясь за воздух, – а толстенькая нога в растоптанной галоше нащупывает дорогу на узком бревне.
В институте я на каком-то клочке бумаги написала «она была моим банком и духовником, моим психотерапевтом и врачом». Маринке про все, что начиналось после пересечения границы, тоже нельзя было рассказать, нет. Но она хотя бы понимала про одиночество.
У Маринки остался только папа – мама и брат несколько лет назад умерли. И еще есть собака Жулька и кошка Мурка.
Я много раз говорила ей про одиночество то же самое, что теперь она повторяла мне. Говорила, уверенная в правильности сказанного. Только говорить – пусть даже и правильное – и чувствовать его каждой клеточкой оказалось не одно и то же. Я все это знала – а почувствовать довелось только теперь.
Маринка вытянула травинку, откусила молочный стебелек, помолчала и, задумчиво глядя на черную – как в театре теней – березу, делавшую закат своей чернотой сразу яростно-огненным, добавила:
– И про собак. Знаешь, я читала, что бывают животные-самоубийцы. Никто не виноват, то есть. Нет злой внешней силы. Они сами.
Скерцо
Теперь кажется, что вначале был чемодан. Хотя на самом деле – поезд. Или даже так – вначале была виза. Или – студенческий билет.
Впрочем, все это неважно.
А важно, что чемодан купили специально к этому случаю. Не бог весть какой дорогой, но выглядел прилично. Под болоньевой крышкой можно было запросто уместить взрослого человека – только в позе эмбриона, конечно. Именно с таким чемоданом полагается переезжать за границу на жительство.
Болоньевый гигант стоял на перроне Белорусского вокзала в ожидании поезда, объевшись книжками, – учебники, только-только перед отъездом купленный Лев Гумилев, полушубки, мамин и свой (октябрь, зима же на носу), утепленные сапоги, магнитофоны и прочая всячина. В Австрию ехала со мной даже «Книга о вкусной и здоровой пище» – разлохмаченная, с загнутыми уголками и запрятанными между страниц листочками с рецептами, написанными бабушкиным, маминым и еще чьим-то незнакомым почерком.
В голодное время – когда в магазинах ничего не было, а за маслом стояли километровые очереди, в которых на ладонях писали номерки, – мы с сестрой, устроившись за кухонным столом, раскрывали казавшийся нам огромным фолиантом – какой-то инкунабулой – том под микояновской редакцией. Сначала шли сосиски с горошком – отретушированные и красивые до невозможности. Мы играли, что едим – прямо с картинки, причавкивая. А на десерт всегда была клубника – она лежала в разлапистой хрустальной вазе.