Выбрать главу

Тело – как и душа, если она у меня есть, конечно, – расклеилось. Оно отказывалось нести меня, отказывалось идти на работу. Вдруг адской болью скручивает ноги – от косточки бедра вниз, до колена и ниже стреляет, тянет, рвет невыносимо; невозможно ходить, сидеть, лежать, какие там обезболивающие. И – диагноз: запущенный артроз («А что вы удивляетесь, и в двадцать три бывает, если неудачно дело пойдет»). Процедуры, уколы, все туфли на каблуках – в мешок и в помойку, навсегда. Все это – и болезни, и постоянные визиты к невропатологу – как бы оправдывают для меня собственный животный страх и уход в мир личной боли. Я задыхаюсь в себе, превращаюсь в кокон, из которого невозможно вырваться, – и тут же объясняю себе все болезнью. Я больна – поэтому кокон, звериная паника и боль.

Невропатолог говорит обо мне с мамой – а мне кажется, что это не про меня, что вокруг – вата, много ваты. «Смените место жительства – ну не знаю, езжайте в деревню годика на два. И хорошо бы работу другую. Иначе поручиться ни за что нельзя, закончит в клинике».

В деревню. Я силюсь себе представить. У родителей в театре был смешной дядька – характерный актер. На посиделках после репетиций он то и дело пел похабные частушки: «Хорё-о-о-к (протяжно, окая). Да по завалинке пробё-о-ог. Хвать хорька за яйца, глядь – хорек валяется. Издо-ох». Однажды он оставил квартиру в Москве, работу в театре и уехал в глухую сибирскую деревню. Изредка приезжал к родным, и всем нехотя и с удивлением приходилось признавать – да, счастлив совершенно.

А смогу ли так я? Или мне нужен совсем другой стационар?

– Знаешь что? А отправим-ка мы в Вену тебя, – задумчиво щуря тщательно подведенные глаза – они всегда делали ее похожей на какую-то хищную кошку, – протянула редактор отдела Эвелина. – Ты же у нас говоришь по-английски? Вот и напишешь об австрийском телевидении.

Вена оказалась коробкой конфет – каждая в гнезде из слюдяной тонкой обертки.

Совсем рядом с домом, где жил Фауст, на площади Фрайюнг – такой странно средневековой, будто стоит отвернуться, и выйдут из-за угла монахи-бенедиктинцы, закутанные в черное, устроят прямо на булыжной мостовой представление уличные актеры, шуты, мечтающие попасть ко двору, – продавали петрушку, взрезанную, похожую на ятаганы-полумесяцы, тыкву и крепкие, с горьковатым запахом, тюльпаны.

В кафе на Ринге – мраморные столешницы блестят так отчаянно, а кельнер смотрит так высокомерно, что робеешь еще больше, – шуршали газетами, насаженными на лакированный изящный каркас, усатые старики, и казалось, что они держат перед собой ноты.

Да, ноты – весь город словно разыгрывал по нотам симфонию собственного имени. На перекрестках цвели магнолии – акварельным, дымчатым, фиолетовым, расцвечивая корявые, разлапистые деревца. Звенели бело-красные круглоносые трамваи, огибая стрельчатую, словно кружевную, Обетную церковь.

Около высоких столиков на улицах щеголи в безупречных пальто, начищенных до блеска дорогих витрин туфлях и модных шарфах пили шампанское из высоких тонкостенных бокалов, переворачивающих с ног на голову, преломляющих шафранным, пенным покрытый патиной купол цейхгауза на Ам Хоф и позолоченную еще в прошлом веке вывеску ресторанчика «У черного верблюда».

Из музыкального магазина при Опере рвался на улицу «На прекрасном голубом Дунае» мощными аккордами, повторяющими биение сердца, поднимая от земли.

И мягкий немецкий – совсем не лающий, как пугающее, привычное с детства, по фильмам «хенде хох!», – а обволакивающий говор, неожиданная смесь славянского, французского и итальянского. Он тоже притягивал, нежно приучал к себе, подсаживал, как на наркотик – его певучесть хотелось слышать еще и еще.

Воздух пах весной, в нем словно ломался прозрачный лед утреннего, еще зимнего холода. И – свободой. Пронзительной свободой от страха, крови и от себя.

Уже в самолете – под крылом уходят вбок похожие на пасхальный кулич горы и ветвятся причудливой кроной реки – отпустило, целительным холодом пробежало по ступеньками позвонков вниз. А в первую ночь в гостинице «Плаза» на Ринге я заснула сразу же, не мучаясь, как дома, – мертво, без сновидений и без тревоги, засевшей иглой где-то в затылке.

С утра долго бродила по номеру, проводила рукой по гнутой спинке стула красного дерева, обводила пальцем узор тяжелой портьерной кисти и ошеломленно стояла в отделанной мрамором ванной – такого шика я не знала. В моей жизни были съемные квартиры в Новом Афоне, семейные пансионы – массивные ставни от шума на улице и сыпящиеся потолки в подъездах – в Барселоне и Мадриде и похожие друг на друга отели средней руки, куда заселяют бесконечных туристов, мечтающих объехать всю Европу на автобусе с водителями-поляками.