– Все равно из Москвы нужно будет уехать на время. Поехали в Чехию? Там без визы. И наших много. И можно будет фирму семейную открыть.
– Или частный пансион – для туристов, – фантазировала я.
Папа стряхивал пепел в бронзовую тяжелую пепельницу и кивал. Сестра тоже соглашалась – она всегда со всем соглашалась, а что на самом деле творилось у нее в голове, никто не знал. Прага улыбалась десятками рыжых черепичных крыш, приветливо звенел колокольчик, когда посетители открывали дверь НАШЕЙ булочной, пропахшей свежей сдобой, или отъезжали машины тех, кто выписался с утра пораньше из пансиона, – а для новых гостей уже громоздились стопками свежие простыни цвета лаванды. Мы переезжаем в Чехию – решено.
Я этого еще не знаю, а Вена уже пригвоздила меня, как скучающий аристократ – очередную бабочку для коллекции, на подушечку. Распластала – сердцем наружу – что не вырваться.
Стебель
– Перекрыть им газовый вентиль, к чертовой матери! – закричал вдруг дядя Боря – когда мы уже собирались рассказать про Чехию.
И для убедительности стукнул кулаком по столу – бокалы Гусь-Хрустального завода жалобно зазвенели, кружочек помидора, усыпанный зеленым луком, соскользнул с мельхиоровой лопаточки, а ложка в вазе с салатом оливье, стоявшая, будто дворницкая лопата в сугробе, не удержавшись, упала. Усы дяди Бори – щеточкой, как у кота Леопольда, – нервно задергались, они всегда у него дергаются, когда дядя начинает политические споры.
Терентий, отслужив солдатом в Китае, родил Дмитрия. Дмитрий – дьякон в маленькой церкви тамбовской деревни Подвигаловка – родил Ксению. Еще были и братья – Виктор сбежал с повстанцами Антонова и умер в концлагере, разбитом большевиками, а до восстания учил греческий и церковнославянский, собираясь поступать в семинарию. Кто-то передал Дмитрию Терентьевичу в Подвигаловку последнее письмо сына: вместо подписи была нарисована могилка с покосившимся крестом. Иван был то белым, то красным. А Ксения переехала в Москву и родила мою бабушку, дядю Колю, так навсегда и оставшегося мальчиком (он пропал без вести в первые же дни войны), и бабу Надю. Баба Надя – дядю Борю, который больше всех из нас повидал и жил два года в Алжире. А моя бабушка – маму и тетю Наташу.
– Собираетесь как вор на ярмарку, – ворчала мама.
В гости к бабе Наде начинали готовиться с утра. Нужно было ехать до Теплого Стана. Почему теплого – мучилась я все детство, ведь там холодно, и ветер хуже, чем у нас. От метро, чтобы не ждать автобуса, шли вдоль леса, отсчитывая тусклые фонари до перекрестка, подставляя лицо снегу. Поднимались в разрисованном лифте на десятый этаж – и тут сразу начинался другой мир. В большой комнате с постоянно работающим телевизором, в кухне, где в духовке запекали уже горячее.
Гости и родня – это еще и запахи, которые уже не отделить от детства. Красное велюровое кресло под торшером в плиссированной юбочке пахло старым лакированным деревом, накрытый стол – маринованным чесноком, свежей петрушкой и салатами, журнальный столик – конфетами «Вечерний звон». Мне казалось, я точно знаю, чем пахла квартира на Донской, в которой выросли мама, тетя Наташа и дядя Боря, хотя никогда там не была. Квартиру купил еще до революции красавец-прадед Владимир Иванович, а потом ее превратили в коммуналку, подселив старую партийку, прошедшую каторгу. Она даже летом ходила в валенках, кашляла – болела туберкулезом, а вместо стола у нее были книжные стопки.
Гуляя по Москве, мы подходили к полуразрушенному дому за бетонным забором – в стыках плиты широко разошлись, и можно было разглядеть вываленные на улицу куски лестниц, нагромождения оконных рам и обломков дверей. Представить все до мелочей.
Тут дядя Боря разбился на велосипеде, прямо об угол, – голова в крови, бидон укатился далеко-далеко, а молоко, с таким трудом отвоеванное, разлилось. Здесь, на черной лестнице, дворовый хулиган Мишка-сосун подкараулил маму и напугал ее – она до сих пор чуть-чуть заикается. Где-то там наверху – кухня; бабушка нагревала воду, наполняла огромную ванну, и они мылись по очереди.
Все это вместе было каким-то каркасом, лоскутками вечно ускользающего мира, который на самом деле хранился где-то внутри. И лысый как коленка издатель Владимир Иванович, и дядя Коля в драмкружковском костюме Наполеона, и Дмитрий Терентьевич, заросший седой бородой, с безумными глазами, будто жили во мне, невидимой, второй сеткой кровеносных сосудов опутывая сердце. Эхо их голосов отзывалось в висках, а лица были совсем живыми – хотя я никого из них живым не застала. Они смотрели с пожелтевших фотографий моими глазами, улыбались маминой улыбкой и морщили нос так же, как, я помнила, морщила его бабушка, когда смеялась.