— Что это у меня? точно отрыжка? — сказал Гоголь и остановился. Хозяин и хозяйка дома даже несколько смутились… Им, вероятно, пришло в голову, что обед их не понравился Гоголю…
Гоголь продолжал:
— Вчерашний обед засел в горле, эти грибки да ботвиньи! Ешь, ешь, просто черт знает, чего не ешь…
И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед собою…
— «Прочитать еще «Северную пчелу», что там такое?..» — говорил он, уже следя глазами свою рукопись.
Тут только мы догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения драматического отрывка… Лица всех озарились смехом… Щепкин заморгал глазами, полными слез…»
На сей раз в уютной гостиной Аксаковых, переехавших из Афанасьевского переулка в дом Штюрмера на Сенном рынке, не было уже того молодого человека в поношенном сюртуке, с чуть намечающейся рыжеватой бородкой и лихорадочным блеском слегка выпуклых задумчивых глаз, который четыре года назад протянул в этой гостиной руку своему сверстнику и, сдерживая короткий сухой кашель, хрипловатым голосом представился:
— Белинский.
…Привычным движением запахнув халат и зябко поеживаясь, он подошел к окну, нерешительно побарабанил пальцами по стеклу и неожиданно отворил сразу обе фрамуги. В лицо пахнуло запахом прелой земли и жасмина. В чистом утреннем небе над Девичьим полем оголтело носились ласточки. Огромный, запущенный погодинский сад искрился каплями росы.
Гоголь присел на подоконник, потрогал отцветающую гроздь сирени и непонятна чему улыбнулся. Потом затворил окно, медленно вернулся к конторке, бесцельно вроде бы передвинул на верхней доске маленький стеклянный стаканчик для лекарств с золоченым бордюром по ободку и другой, фарфоровый, в форме бочонка, в котором держал перья и карандаши, повсюду возил его с собой и даже собственноручно склеил, когда тот треснул. Неуверенно потянул из него тщательно очиненное перо с глянцевым сизым концом, отложил, взялся за то, что пожиже и покороче, и уже сосредоточенно обмакнул в чернильницу, откинув левой рукой обложку тетради…
Он особенно дорожил этими ранними часами, когда дом еще не наполнили детские голоса и можно в тиши и покое изготовиться к трудам дня.
Еще в начале 1836 года Погодин приобрел настоящую городскую усадьбу, превратившуюся со временем в яркую достопримечательность культурной Москвы. «В его доме в известные дни собирались все находившиеся налицо в Москве представители русской науки и литературы в течение многих последовательных периодов их развития, от Карамзинского до Пушкинского и Гоголевского включительно, и до позднейших времен. Сменялись поколения и направления: он один не менялся и был в постоянном дружеском общении с людьми всех возрастов и классов».
Здесь читали свои произведения Островский и Писемский, выступали с устными рассказами Щепкин, Садовский, Горбунов, играл Н. Рубинштейн, бывали Пушкин, Аксаковы, Хомяков, Тургенев, Тютчев, Л. Н. Толстой. Последний запечатлел погодинский дом на страницах «Войны и мира», в главе, где Пьера Безухова приводят на допрос «в большой белый дом с огромным садом. Это был дом князя Щербатова», приобретенный затем Погодиным.
В одном из флигелей он содержал пансион, в котором учился Фет. В основном же здании помещалось редкостное Погодинское древлехранилище. Древние летописи, грамоты, автографы Каятимира, Ломоносова, Державина, Суворова, Румянцева и других, личные письма и бумаги Петра I, старинное оружие, монеты, наконец, ценнейшая коллекция народных лубков, куда входили листы еще первой половины XVIII века, составляли основу этого богатейшего собрания. Познакомиться с ним специально приезжали видные западноевропейские ученые. (В 1852 году Погодин продал свое древлехранилище государству.)
В этом-то историческом доме, навещая Москву, обычно и останавливался Гоголь, занимая большую комнату мезонина. Внизу, вдоль всего фасада, тянулся кабинет хозяина — три просторные комнаты, сплошь заставленные книжными шкафами, увешанные картинами и гравюрами, — место традиционного вечернего моциона писателя.
Сын Погодина оставил нам воспоминание о распорядке дня Гоголя:
«До обеда он никогда не сходил вниз… обедал же всегда с нами, причем был большею частью весел и шутлив… После обеда он до семи часов вечера уединялся к себе, и в это время к нему уже никто не ходил, а в семь часов он спускался вниз, широко распахивал двери всей анфилады передних комнат, и начиналось хождение… В крайних комнатах… ставились большие графины с холодной водой. Гоголь ходил и через каждые десять минут выпивал по стакану. На отца, сидевшего в это время в своем кабинете за летописями Нестора, это хождение не производило никакого впечатления… Изредка только, бывало, поднимет голову на Гоголя и спросит: «Ну, что, находился ли?> — «Пиши, пиши, — отвечает Гоголь, — бумага по тебе плачет». И опять то же: один пишет, а другой ходит.
Ходил же Гоголь всегда чрезвычайно быстро и как-то порывисто, производя при этом такой ветер, что стеариновые свечи оплывали, к немалому огорчению моей бережливой бабушки. Когда же Гоголь очень уж расходился, то моя бабушка… закричит, бывало, горничной: «Груша, а Груша, подай-ка теплый платок: тальянец (так она звала Гоголя) столько ветру напустил, так страсть». — «Не сердись, старая, — скажет добродушно Гоголь, — графин кончу и баста». Действительно, покончит второй графин и уйдет наверх.
…Выезжал он из дома редко, у себя тоже не любил принимать гостей, хотя характера был крайне радушного. Мне кажется, известность утомляла его, и ему было неприятно, что каждый ловил его слово и старался навести его на разговор; наконец, он знал, что к отцу приезжали многие лица специально для того, чтобы посмотреть на «Гоголя», и когда его случайно застигали в кабинете отца, он моментально свертывался, как улитка, и упорно молчал».
Но ежегодно 9 мая Гоголь преображался. В липовой аллее накрывали длинный праздничный стол с букетами сирени, вином от Депре, холодными закусками и сладким пирогом, начиненным цукатами, — шедевром надменного Порфирия из купеческого клуба. Именинник, сама приветливость и любезность, без устали занимал гостей, ни одного не обделяя вниманием. Расходились, пишет сын Погодина, «часов в одиннадцать вечера, и Н. В. успокаивался, сознавая, что он рассчитался со своими знакомыми на целый год».
Так было и в первый, знаменательный именинный обед Гоголя на Девичьем поле 9 мая 1840 года.
С утра он уже успел наведаться по разным адресам, самолично проследить за всеми приготовлениями, вникнуть во все кулинарные подробности и теперь наблюдал, как погодинские дети развешивают в саду над столом разноцветные китайские фонарики и прячут в ветвях деревьев по оба конца стола шутливый сюрприз — клетки с соловьями: вот-то будет удивления, когда под стук ножей и вилок сладкоголосые пробудятся и запоют…
Между тем гости съезжались. На ступеньках крыльца показалась статная фигура Александра Ивановича Тургенева. Блеснули насмешливые очки Вяземского. Под руку с милейшей супругой Екатериной Михайловной, сестрой поэта Языкова, прошествовал поэт-философ и философ-поэт Алексей Степанович Хомяков. Прибыли Елагины, Загоскин, Шевыревы. Рассеянно озирался нежинский «однокорытник» Николая Васильевича профессор Редкий. Щепкин, облокотившись о перила крыльца, поддразнивал младших Аксаковых (у Сергея Тимофеевича страшно разболелись зубы, и он, к величайшему своему огорчению, быть не смог).
Пора было, кажется, и за стол. Гоголь вынул из жилетного кармана часы и ахнул: шестой час, пирог перестоится, да и макароны надо подавать горячими, прямо с плиты. Он собрался уже броситься на кухню, отдать необходимые распоряжения, как ВДРУГ увидел направлявшегося к нему по дорожке приземистого армейского поручика и невольно замер, узнав в нем Лермонтова.
Они обменялись несколькими незначащими фразами, но спустя некоторое время надолго исчезли вдвоем из-за стола, где Лермонтов почти не притрагивался к еде и питью, нервно катая по скатерти хлебные шарики и отвечая на обращенные к нему вопросы светскими недомолвками. Гости, которые разбрелись после обеда по саду, нашли их на скамейке у пруда. Лермонтов читал Гоголю отрывок из «Мцыри». Вскоре, отказавшись от чая, он с холодной вежливостью откланялся и уехал, а Гоголь до конца вечера был молчалив и погружен в себя.