Изможденный человек в вольтеровском кресле, с наброшенным на колени пледом, шевельнулся и сделал слабый знак рукой. Лекарь Зайцев, навестивший в этот день больного по просьбе его постоянного врача А. Т. Тарасенкова, на цыпочках приблизился и опустился рядом на стул. Гоголь перевел вбок затуманенный, отрешенный взор, поправил сползающую на затылок смешную круглую шапочку и вдруг попросил Зайцева рассказать о себе.
Скромный лекарь, с трепетом переступивший порог дома Талызина на Никитском бульваре, растерялся. Он знал, что писатель вот уже которую неделю соблюдает обет молчания, отказывается от еды…
Человек в кресле тем временем ободряюще улыбнулся, и Зайцев сразу поборол дрожь волнения. Он признался, что втайне сочиняет стихи, и Гоголь, в последние дни никого не принимавший, отрекшийся от мира и творчества, предложил ему что-нибудь прочитать.
Внезапная ли симпатия к бедному незнакомцу была тому причиной, либо он вспомнил, как самонадеянным юношей отправился завоевывать Петербург с романтическим «Ганцом Кюхельгартеном» и как потом, после жестокого разноса в печати, сгорая от стыда, скупал по книжным лавкам экземпляры злосчастной поэмы. Так или иначе, но безвестный лекарь дрожащим голосом читал в тот день великому художнику, готовившемуся к смерти, нескладные вирши собственного сочинения…
Гоголь слушал внимательно и серьезно, а затем, сняв с головы шапочку, подарил на прощанье Зайцеву. Шапочку Мастера.
Должно быть, она досталась ему в Италии, и Николай Васильевич с тех пор привязался к ней, надевая за работой, так как всегда мерз.
…Угасающим сознанием он снова перенесся в Неаполь, откуда в апреле 1848 года окончательно вернулся на родину.
За плетеными жалюзи гостиничного окна струился пыльный удушливый зной. Шумело море. И ревел под окном упрямый осел, тщетно осыпаемый ударами босоногого, дочерна загорелого погонщика.
Письмо Белинского в смятом конверте с почтовым штемпелем «Зальцбрунн. Силезия» лежало на столе. Оно настигло его в Остенде, где он лечился по совету врачей, не находя желанного облегчения ни в холодном безрадостном море, ни в душеспасительных беседах с графом Александром Петровичем Толстым и графиней Луизой Карловной Виельгорской. Лишь вечерние прогулки по дамбе с ее дочерью Анной, чувство к которой уже давно переросло рамки дружбы, несколько умеряли душевный разброд и смятение Гоголя.
Он нынче, как никогда, нуждался в ласковом слове и успокоении. Со всех концов стекались к нему возмущенные отклики на «Избранные места из переписки с друзьями». Самые честные и неподкупные судьи обрушили на автора тяжкий приговор — «отступничество» и «предательство». Зато бывшие враги, которых он презирал, подняли имя писателя на щит, именуя при этом Гоголя блудным сыном и раскаявшимся грешником.
И тогда вновь выходом из тупика, последней надеждой и искуплением озарилось перед ним стройное здание второго тома поэмы. Там, там спасение, там будут достигнуты идеал, гармония и примирение с действительностью. Там увидят его главный ОТВЕТ.
Но для этого надо вернуться в Россию, понять, чего она ждет от него, чего хочет.
…Как неприкаянный метался Гоголь по стране: то поедет в Одессу к сыну Трощинского, то в Киев к Данилевскому, то к матушке в Васильевку, то в Петербург. Он постарел, волнистые волосы поредели, глаза ввалились. Даже походка его изменилась: ноги словно бы с трудом отрывались от земли, и ветер больше не летел за ним вслед. Появилась привычка сутулиться, подозрительно вскидывать голову.
Равнодушно листал он теперь журналы, где не затихала схватка вокруг его имени. И только узнав о смерти Белинского, произнес, держась за сердце: «Вот и Белинского нет на свете. Как странно…»
Еще сильнее после этого овладела им тайная жажда простого человеческого счастья, семьи, дома. В Петербурге, на шуршащей багровой листвой дорожке Летнего сада, он встретился с Анной Виельгорской и открылся ей. Она растерялась. А через несколько дней, отослав своей избраннице горькое прощальное письмо, Николай Васильевич сел в почтовый дилижанс и 14 октября прибыл в Москву. Начиналась последняя, трагическая глава его жизни.
Он поселился в особняке А. П. Толстого на Никитском бульваре, в двух нижних комнатах справа от входа. Диваны по стенам, печка с топкой, заставленная гардинкой зеленой тафты, крытый зеленым сукном стол и второй такой же, на столах кучки книг, ширмы у кровати в спальне… Так выглядело последнее московское пристанище писателя, где ему суждено было провести два года и где он скончался.
Некоторые мемуаристы полны благостного умиления: «Тихое, уединенное помещение и прислуга, готовая исполнять все его малейшие прихоти». Но вот что пишет первый биограф Гоголя П. А. Кулиш матери писателя: «Вы бы изумились, если бы узнали, какими деньгами Николай Васильевич покупал ласковый взгляд прислуги во время пребывания своего у Толстого, у Виельгорских, у Смирновых и у других».
Но были и другие люди, другая Москва, среди которых Николай Васильевич на короткий срок оживал и вновь становился прежним Гоголем. Отложив перо, он «надевал шубу, а летом испанский плащ без рукавов и отправлялся пешком по Никитскому бульвару, большею частию налево от ворот». С. Максимов, член кружка Островского, вспоминает, с каким трепетом ходили они студентами на Никитский бульвар «любоваться, как гулял Гоголь».
Его манили сохранившиеся до наших дней уголки старой Москвы, где ему доводилось в разное время общаться с П. Я. Чаадаевым, Е. А. Баратынским, с приезжавшими в Москву художниками И. К. Айвазовским и П. А. Федотовым, с декабристами М. М. Нарышкиным и И. А. Фонвизиным. Не забыл он и покосившийся дом Гурьева на Трубной улице (ныне № 32), в котором раньше квартировал Грановский. У него-то, по всей вероятности, Гоголь и сблизился тогда с одним из учеников этого кумира передового московского студенчества — Николаем Огаревым…
Его по-прежнему всегда ждали в скромной теперь квартире Щепкина, и неутомимый исследователь памятников древнего московского зодчества архитектор Ф. Ф. Рихтер готов был часами рассказывать ему о своих открытиях. А до чего славно бывало после сумрачного толстовского дома всласть почаевничать вечером у Хомяковых, втайне наслаждаясь терпеливой заботой добрейшей Екатерины Михайловны, к которой Гоголь необыкновенно привязался.
Летом же он пользовался всяким удобным случаем вырваться на неделю-другую из города. В аксаковском Абрамцеве любил терпеливо караулить с Сергеем Тимофеевичем поплавки удочек на берегу сонной Бори, ходить в лес по грибы и ягоды, слушать после ужина в тесном семейном кругу «Семейную хронику», дивясь красочности описаний природы и радуясь, что подтолкнул старика к этой благодатной теме, а потом — спокойно засыпать в диковинном кресле-лягушке с выдвижной подставкой для ног, которое Николай Васильевич предпочитал обычной кровати и которое бережно хранится в усадьбе.
В хорошую погоду он просил заложить коляску и, пристроив на коленях неразлучный портфель, наведывался к Путятам в Мураново, к Смирновой в Калугу, в Бегичево, в Спасское… Дорога, как всегда, залечивала душевные раны, дарила свежими впечатлениями. Дорогой из портфеля часто извлекалась «Всякая всячина», куда бисерным почерком заносились названия встреченных растений и новые слова.
Эту книгу юности, книгу надежд, начатую записями народных преданий и пространными историческими штудиями, он увез мальчиком из имения дальнего родственника матери Д. П. Трощинского и не расставался с нею до смертного часа. Она — зеркало интересов и увлечений писателя на протяжении всей жизни.
Главным среди них был театр.
Мы знаем, что Гоголя мало удовлетворяли постановки его пьес, хотя в лице Щепкина он и обрел наиболее совершенного для того времени воплотителя своей драматургии, могучего единомышленника на путях развития нового, реалистического искусства. Даже испытывая глубочайший духовный кризис, отрешившись от всего, чем он жил и страдал, Гоголь не мог предать забвению театр и вынашивал мысли о его улучшении.
15 октября 1851 года Николай Васильевич был с Аксаковыми на спектакле «Ревизор» в Малом. «Посмотрите, какие толпы хлынули на его комедию, посмотрите, какая давка у театра, какое ожидание на лицах!..» — писал в 1836 году московский журнал «Молва». Много воды утекло с тех пор. Хлестакова играл Шумский. Гоголь, забившийся в темный угол ложи, слушал внимательно и раз или два хлопнул. После этого спектакля он укрепился в решении личным чтением разъяснить текст пьесы для ее исполнителей.