Выбрать главу

Смысл отныне заключался для него во всемерной помощи народу. И писатель шел с опросным листом общемосковской переписи в жуткие ночлежные дома Проточного переулка, уезжал работать «на голоде» 1891–1893 годов, окончательно убедившем Толстого в том, что «так продолжаться, в таких формах, жизнь не может», и что «дело подходит к развязке».

«Не могу жить дома, писать. Чувствую потребность участвовать», — делился Лев Николаевич со своим другом, художником Н. Н. Ге. Эта неотступная потребность заставила его в 1885 году организовать в Москве издательство «Посредник», призванное регулярно выпускать для народа доброкачественные в художественном отношении и в то же время недорогие книжки и репродукции картин с подписями. Толстой помогал издательству в подборе произведений, находил новых авторов, публиковал здесь свои рассказы.

Сам он в те московские годы писал все же много, причем на самые жгучие темы. Страстная публицистика и «Холстомер», «Власть тьмы» и «Хаджи-Мурат», трактат «Что такое искусство?» и «Крейцерова соната» — вот лишь часть того, что Толстой обдумывал, писал или переделывал в Хамовниках (всего же здесь рождено около ста произведений!).

И вновь, как прежде, он черпает в Москве обширный творческий материал. В Бутырской тюрьме сидит Катюша Маслова; ее судят в Московском окружном суде; в жаркий летний день партия ссыльных совершает тяжкий путь от ворот тюрьмы до Николаевского (ныне Ленинградский) вокзала. Работая над романом, писатель встречался с семьями политических заключенных, изучал быт арестантов, посетил Бутырку и расспрашивал надзирателей о тюремных порядках, а 8 апреля 1899 года проделал с очередной партией ссыльных весь путь до Николаевского вокзала.

Столь же тщательно проверял Толстой многочисленные факты из жизни заводских и фабричных рабочих, использованные им в «Рабстве нашего времени» и других статьях…

Мрачным, подавленным возвращался Лев Николаевич после этих поездок к себе в Хамовники. «Громада зла», с которой ему ежедневно и ежечасно доводилось сталкиваться, лишала сна и покоя, все больше отчуждала его от «беспечной» жизни семьи. Контора издания его сочинений, устроенная Софьей Андреевной во флигеле хамовнического дома, была Толстому «крайне неприятна». Писатель отказался от гонораров за свои произведения, написанные после 1881 года: «Что-то есть особенно отвратительное в продаже умственного труда. Если продается мудрость, то она, наверно, не мудрость». А жизнь эта между тем продолжалась целых девятнадцать зим. И выпадали в ней, разумеется, и светлые часы.

Толстой жаловался, что «ужасно устает» в городе, но тем не менее, стремясь быть в курсе последних научных достижений, посещал публичные университетские лекции, съезды естествоиспытателей и врачей, заседания Психологического общества, читал сотни книг и журналов на трех языках.

Неприятны ему теперь стали и театры, концерты, хотя полностью отказаться от них он не мог; и каждое из этих редких посещений являлось значительным событием как для артистов, так и для самого Толстого. Актриса Малого театра В. Н. Рыжова вспоминала: в ноябре 1895 года Лев Николаевич читал на труппе «Власть тьмы». «Мы сидели ошеломленные, очарованные его чтением… Потом начались репетиции, на которых его просили присутствовать. Поражала его простота, его необыкновенная деликатность и какая-то почти детская конфузливость. Он всегда приходил как-то незаметно в своей блузе и башлыке, пробирался тихонько в темный зрительный зал и смотрел, как мы репетировали».

Он из всего умел извлекать пользу. Постановки «Короля Лира» и «Гамлета» в «Эрмитаже» с участием знаменитого итальянского трагика Э. Росси пригодились в работе над статьей «О Шекспире и драме», а случайное посещение ученических репетиций оперы А. Рубинштейна «Фераморс» повлекло за собой первую главу трактата «Что такое искусство?». И считают, что именно чеховский «Дядя Ваня» на сцене Художественного театра побудил Толстого к созданию пьесы «Живой труп»…

Его с юности притягивала живопись, и в прежнюю свою бытность в Москве Лев Николаевич даже ходил на занятия в Училище живописи, ваяния и зодчества, где обучалась его старшая дочь Татьяна Львовна, и затевал подчас жаркие споры с преподавателями. В 80-е годы Толстой продолжал посещать выставки передвижников и иностранных художников в Третьяковской галерее, встречался с ее основателем. «В моей мастерской, стоя иногда перед начатой мною картиной, — рассказывал И. Е. Репин, — он поражал меня совершенно неожиданными и необыкновенными замечаниями самой сути дела; освещал вдруг всю мою затею новым светом, прибавлял животрепещущие детали в главных местах, и картина чудесно оживлялась…»

Нередко обсуждение новых работ переносилось в залу хамовнического дома, который всегда был полон народа. «Тут бывали и выдающиеся артисты Москвы — музыканты, композиторы и художники, профессора и ученые; видные иностранцы не только из Европы, но и из дальней Америки и Австралии, питерские фрейлины и сановники, губернаторы и прокуроры; молодежь — подруги и поклонники дочерей, товарищи сыновей. И рядом с каким-нибудь генералом свиты — другом юности Толстого — социалисты-революционеры, обреченные, быть может, на ссылку в Сибирь или вышедшие из тюрьмы, пострадавшие за свои убеждения последователи Толстого. Все, что в жизни и даже в фантазии казалось несовместимым, мирно встречалось здесь за большим чайным столом».

Так описывает традиционные субботние вечера в Хамовниках художник Л. О. Пастернак, иллюстратор толстовских произведений, которого Лев Николаевич ставил очень высоко, отец замечательного советского поэта Бориса Пастернака. Он подчеркивает при этом, что Толстой умел «как истый аристократ души каждому из посетителей сказать свое живое, то ласковое, то остроумное, то участливое, но всегда нужное слово».

Его услышал здесь однажды февральским вечером 1894 года и молодой служащий губернской библиотеки на Полтавщине, начинающий сотрудник провинциальных газет Иван Бунин.

За четыре года до Бунина в дверь толстовского дома с металлическим гербом города Москвы и надписью «Взаимное от огня страхование» постучался Горький.

«В вечер первого моего знакомства с ним, — писал впоследствии Алексей Максимович, — он увел меня к себе в кабинет, усадил против себя и стал говорить о «Вареньке Олесовой», о «Двадцать шесть и одна»… Провожая, он обнял меня и сказал: — Вы — настоящий мужик! Вам будет трудно среди писателей. Но вы ничего не бойтесь, говорите всегда так, как чувствуете, выйдет грубо — ничего. Умные люди поймут».

* * *

19 сентября 1909 года Толстой навсегда покидал Москву.

Ночь накануне отъезда он провел в хамовническом доме, который принадлежал теперь одному из его сыновей. Прежде чем лечь, зашел, вероятно, в свой бывший кабинет на антресолях, присел к столу, как и в Ясной Поляне, огороженному с краю деревянной решеточкой, скрипнул жестким стулом, ножки которого когда-то сам подпилил, чтобы близоруко не наклоняться над рукописью (очки из упрямства так и не завел), и, возможно, вспомнил то последнее, что писал здесь, — суровые и горькие строки «Ответа Синоду» после отлучения от церкви в феврале 1901 года. Затем последовала опасная болезнь и настоятельный совет врачей не жить больше в городе. И вот жизнь приближалась к концу, а оставалось еще совершить самое трудное — уход…

Утром Лев Николаевич, не отступая от заведенного порядка, отправился на прогулку. А. П. Сергеенко, встретивший его на обратном пути, поразился «несоответствием между ним и городом». Один в безлюдном переулке, «он шел у высокой красной кирпичной стены пивоваренного завода и показался мне маленьким, жалким, как будто затерявшимся в городе-спруте».

…К полудню площадь перед Курским вокзалом запрудили многотысячные толпы народа. До вагона добрались с трудом. Лев Николаевич, которого едва не задавили в толпе, был бледен, но невозмутимо спокоен и, улыбаясь, любовался ловкими движениями молодых людей, взбиравшихся на столбы перронного навеса, чтобы лучше рассмотреть Толстого.

В купе он сел у открытого окна и весь ушел в себя, никак не реагируя на гул еще сильнее разбушевавшегося людского моря, выкрики: «Ура!.. Да здравствует!.. Слава!», магниевые вспышки над штативами фотографов и назойливое стрекотание киноаппарата. В открытое окно на колени ему упали цветы.