Война помешала восстановительным работам. Фашисты не пощадили нашей святыни. Они разобрали на дрова домик няни, сожгли Михайловский музей, вывезли в Германию обстановку, личные вещи поэта, его близких. Они вырубали заповедные рощи, вырыли блиндаж под «дубом уединенным» в Тригорском, а в раскидистых его ветвях устроили наблюдательный пункт, изуродовали траншеями парки. Отступая, они начинили пушкинскую землю тоннами смерти и заложили чудовищной силы заряд под могилу поэта…
Следом за крестьянами, потянувшимися на родные пепелища, вместе с саперами пришел сюда весной 45-го рядовой минометного расчета Семен Степанович Гейченко. Пришел, чтобы вернуть жизнь разоренной пушкинской земле. И остался тут навсегда. В первые послеоктябрьские годы он учился в Петроградском университете, работал главным хранителем Петергофских дворцов, затем в Пушкинском доме (Институт русской литературы АН СССР). На фронте он был тяжело ранен, лишился руки и неоднократно еще рисковал жизнью рядом с саперами в Пушкинских Горах.
На этой земле ему до всего есть дело, его здесь волнует все: древние валуны с таинственными знаками и письменами, археологические находки на бывшем городище Воронич, звери и птицы… Зимой в Михайловском попадаются теперь зайцы, лоси, косули. Не умолкает в аллеях разноголосый птичий гомон. Аисты вьют гнезда над крышей дома. «Заповедная, мемориальная природа должна полниться живой жизнью. Как во времена Пушкина», — говорит Семен Степанович. Он раскапывает у букинистов редчайшие руководства XVIII века по парковому искусству, выводит сорта яблонь, что росли при Пушкине, сажает молодые деревья. лечит старые. Чтобы вновь одеть листвой умиравший от старости и ран знаменитый тригорский дуб, под него уложили в свое время с десяток машин удобрений и поили из пожарных шлангов водой несколько дней кряду. И так во всем: неприметная постороннему глазу, будничная работа.
Конечно, Гейченко возродил Михайловское не в одиночку. Едва разминировали первые дорожки, в усадьбу начали приходить жители окрестных деревень, сами зачастую оставшиеся без крова над головой, предлагая помощь. Поток солдат, катившийся на запад, задерживался у порога Михайловского. Усталые бойцы спешили сделать что-нибудь для заповедника и двигались дальше, унося с собой образ Пушкина — образ Родины. Были и постоянные помощники-энтузиасты. Не иссякала забота государства. Но Семен Степанович оставался душою всего. Сколько сделано им здесь за сорок лет, сколько он еще собирается сделать! Даже тот, кто никогда не бывал в Михайловском, прочитав увлекательные книги Гейченко, в особенности — великолепно изданное, красочное «Пушкиногорье», легко представит подвижнический труд этого беспокойного человека, необходимый нам, необходимый грядущим поколениям.
…Темнеет. В окнах Михайловского дома зажигаются огни. Покрытые инеем розвальни огибают ограду хозяйственного двора. Степенная смотрительница в валенках обмахивает на каминной доске кабинета чугунную статуэтку Наполеона «с руками, сжатыми крестом». И восстановленная нить прошлого, нить времени уводит нас к тому далекому дню 1817 года, когда лицейским выпускником вбежал Пушкин под сумрачную сень еловой аллеи Ганнибалов…
Где чувствовал он себя более одиноким — в великосветских салонах Петербурга, в гостеприимных московских гостиных, в тесной комнатушке убогого Кишинева, на бальном паркете одесского дворца наместника или же в занесенном пургой Михайловском при неверном свете свечи над столиком с рукописями? Если для биографов первая встреча поэта с его «приютом спокойствия, трудов и вдохновенья» — эпизод, полный «белых пятен», то о втором их свидании мы знаем все или почти все. Но и первая встреча прочно отложилась в его и в нашей памяти.
И уже в этих строках, написанных задолго до трагических событий 14 декабря, мы ощущаем ту легкую грусть, к которой позднее прибавятся горестная печаль и тяжкие разочарования.
Вторично мы видим Пушкина в Михайловском уже кумиром новой России, поэтом, чье имя было на устах не только столичной молодежи, но и всех, кто болел за судьбы отечественной культуры в самых отдаленных уголках огромной, готовящейся к социальным потрясениям страны.
Он прожил большую жизнь между первым и вторым приездом в Михайловское. Он стал знаменитым, он стал гонимым. И ко времени ссылки в Михайловское сравнялся уже с поэтами несравненными, всемирно известными, однако по значению для своей родины уступавшими ему.
Казалось, что мог бы он еще испытать, достигнув таких вершин, такого духовного напряжения? Он бросил вызов «милорду Уоронцову». Он пренебрег карьерой, гневом царя, в каждый день своего пребывания на юге оставаясь самим собой. Заставить его жить не так, как он хотел, было невозможно. Это бесило недругов, которые не могли вынести его свободной человеческой простоты, его острого языка, политических выпадов, его всеохватывающей и всепроникающей мысли. И отторгнутый ими изгнанник приезжает в Михайловское, не уступив своим врагам ни пяди завоеванного, в ореоле поэтической славы, скорее им осознаваемой внутренне, подспудно. Он приезжает уставшим от бедности и скитаний, но не утратившим мужества, приезжает зрелым, готовым к борьбе. Нет, он не ожесточился. Его душа не угасла, не потеряла способности верить, надеяться, любить.
Михайловское окутало его тишиной, неоглядными далями, туманными влажными рассветами, непроницаемыми ночами и дрожащим сиянием луны, что висит тут прямо над подоконником. Он пишет с неистовой страстью, пишет много и разное, пишет вещи бесценные. Он продолжает начатое в Кишеневе, Одессе; и одиночество, непереносимое для других, отступает перед ним и даже делается порой источником веселья, неотделимого, правда, от грусти и тоски.
И вместе с тем:
Вот пример, когда противоречивые чувства сливаются в драгоценный поэтический сплав, который поистине можно назвать «михайловским».
Да и разве один был он здесь? Нет. Он наслаждался природой, изучал нравы онегинских соседей, засиживался в тригорской библиотеке, наблюдал быт крестьян и монахов, ходил по святогорским ярмаркам, прислушивался к милому его сердцу говорку Арины Родионовны… Нет, он был здесь не один, а просто наедине с собой. И этот поразительный взлет — ведь здесь он создал своего Бориса, Бориса, который вывел его на простор общественного служения и высокого историзма, — этот торжествующий пушкинский взлет позволил ему совладать с тем состоянием, которое могло бы надломить другой, менее мощный дух. Бесконечными зимними вечерами одиночество бежало от него еще и потому, что он знал: о нем думают, его помнят. «Никто из писателей русских не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты», — пишет «великому Пушкину» в михайловскую глушь его «Дельвиг милый». «…По данному мне полномочию предлагаю тебе первое место на русском Парнасе», — летят к нему в ноябре того ясе 1824 года горделивые слова Жуковского. «Ты около Пскова: там задушены последние вспышки русской свободы… — и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы?» — требовательно вопрошал Рылеев.