Дидро, возможно, сам побаивается той истины, которая открывалась ему во всей несомненности.
“Высокие договаривающиеся стороны” объяснились. Расстаются любезно, дружески. Навсегда…
Два памятника
Эпилогом той встречи явились два памятника, воздвигнутые несколько лет спустя. Об одном из них поведал русским читателям уже упоминавшийся молодой путешественник Николай Карамзин: в жестокую зиму 1788 года Людовик XVI купил для парижан дрова, и бедняки в знак благодарности воздвигли возле Лувра огромный снежный обелиск; стихотворцы упражнялись в надписях для такого редкого памятника, смысл которых был в том, что королю монумент из снега более мил, чем мраморный памятник, привезенный издалека за счет убогих. Сочувствуя королю, теснимому революцией, Карамзин в 1790-м вздохнул о снежном обелиске:“Вот памятник благодарности, который доказывает неблагодарность французов”.
Дидро нашел бы, конечно, иные слова, но его уже в ту пору не было в живых.
Меж тем в России в 1782 году, к столетию воцарения Петра Великого, открылся наконец памятник императору-просветителю, созданный учеником Дидро, одобренный самим философом…
В день открытия Медного всадника тысячи горожан пришли на площадь, на балконе Сената появляется сама Екатерина II.
Газеты писали:
“Помрачненное тучами небо, сильный ветр с беспрестанным дождем, который и до того еще во всю ночь продолжался, не подавали надежды, чтобы в сей день торжество могло с желаемым успехом происходить. Но вскоре после полудня, как будто бы само небо хотело очевидно показать участие, которое оно принимает в празднестве, уготовленном в честь памяти великого человека, солнце открылось и все время была ясная и тихая погода”.
Щиты, закрывавшие Всадника, опускаются, и бронзовый Петр впервые взмывает над городом, под залпы крепости и судов, под барабанный бой и военную музыку. Вечером столица ярко иллюминирована, по случаю открытия памятника объявлена амнистия, выпущены золотые и серебряные медали. Любопытно, что некоторые жители еще помнили Петра Великого и могли сопоставить каменный лик с живым; митрополит Платон восклицает несколько дней спустя у гробницы основателя города:“Восстань же теперь, великий монарх, и воззри на любезное изображение твое: оно не истлело от времени и слава его не помрачилася…” Очевидцы боязливо шутили:“А вдруг в самом деле — восстанет!”
Одновременно произносится и немало других примечательных суждений, которые, “отпечатавшись” на бронзе памятника, становятся частью его истории, как бы вызывая химическую реакцию между ним и временем.
Александра Николаевича Радищева, одного из будущих героев нашего повествования, памятник наводит на очень непростые мысли, которые включаются в рукопись под заглавием «Письмо к другу, жительствующему в Тобольске по долгу звания своего». Иначе говоря, друг сам, по службе, «по званию», поехал в сибирский город, а не сослан туда по этапу (как вскоре случится со смелым автором этого «Письма»). Радищев замечает о Петре Великом, что его «наши предки в живых ненавидели, а по смерти оплакивали»:
«Крутизна горы{10} суть препятствия, кои Петр имел, производя в действо свои намерения; Змея, в пути лежащая, — коварство и злоба, искавшие кончины его за введение новых нравов; древняя одежда, звериная кожа и весь простой убор коня и всадника суть простые и грубые нравы и непросвещение, кои Петр нашел в народе, который он преобразовать вознамерился…»
Разбор Радищева оканчивается мыслью, которую позже подхватят Пушкин и декабристы: "И скажу, что мог бы Петр славнее быть, возносяся сам и вознося отечество свое, утверждая вольность частную”.
Иными словами, — империя сильна, личность порабощена.
Куда более снисходителен Николай Михайлович Карамзин:
“…мысль поставить статую Петра Великого на диком камне сем для меня прекрасная, несравненная мысль, ибо сей камень служит разительным образом того состояния России, в котором она была до своего преобразователя”.
Вскоре прозвучат и слова умнейшего иностранного наблюдателя, госпожи де Сталь:
“Петр изображен на камне взбирающимся на крутую гору среди змей, которые хотят остановить коня. Эти змеи, по правде говоря, сделаны для того, чтобы поддержать массивного коня и всадника, но мысль эта неудачна, поскольку, по сути дела, правитель должен опасаться не зависти; и не те, кто пресмыкается, — его враги, а Петр I всю свою жизнь опасался только русских, сожалевших о старинных обычаях своей страны. Тем не менее восхищение, которое он до сих пор вызывает, доказывает, что он сделал России много добра, потому что спустя сто лет после своей смерти деспоты уже не имеют льстецов”.
При таких толках и спорах, на глазах таких свидетелей Всадник пустился в долгий исторический путь.
Впереди — 1812-й, когда обсуждались планы — как эвакуировать памятник, чтобы не достался Наполеону; но тогда-то рождается поверье, легенда, пророчество, что, пока Всадник в городе, город неприступен; а затем — великое наводнение, декабристские полки вокруг бронзового Петра; еще позже рождается пушкинская поэма, другие потаенные образы, связанные с памятником — символом долговечности северной столицы…
Два памятника 1780-х годов, парижский и петербургский, снежный и “медный”. До Великой революции остались считанные годы, месяцы…
Нам, знающим, когда она произойдет, странно всматриваться в предреволюционный Париж или Петербург, наблюдать беззаботность, чванливость, фальшивый оптимизм правящих: как же они не знают? почему не чувствуют?
“Старое общество созрело для великого разрушения. Все еще спокойно, — но уже голос молодого Мирабо, подобно отдаленной буре, глухо гремит из глубины темниц, по которым он скитается…”
Строки Пушкина, написанные, конечно, тогда, когда “ответ задачи” был уже хорошо известен…
“Подобно отдаленной буре…”
Предвестниками сокрушительного урагана явились в Россию второй половины XVIII века французские книги и их авторы.
Предчувствие урагана влекло в ту же пору не одного россиянина в Париж…
Среди довольно пестрой толпы русских путешественников, восхищенных или возмущенных, о многом догадывающихся или ничего не понимающих, среди всех, кому суждено очень скоро сделаться современниками 1789-го и 93-го, выделяем двоих — абсолютно как будто бы не похожих и потому, может быть, особенно интересных важными чертами сходства.
Речь пойдет о Денисе Фонвизине и Иване Тревогине. Первый — уже популярный писатель, автор “Бригадира”, а вскоре после возвращения из Франции — знаменитейший сочинитель “Недоросля”. Второй — обладатель столь же длинного, сколь невесомого титула: "Харьковских новоприбавочных классов французских диалектов адъюнкт и сочинитель Парнасских ведомостей" (иначе говоря, знает по-французски; журнал же “Парнасские ведомости” прекратился после третьего нумера).
Фонвизин — из потомственных дворян, знаком со знатнейшими персонами, отправляется во Францию на четвертом десятке лет женатым, солидным человеком.
Тревогину едва за двадцать; он — разночинец; воспитывался в сиротском доме, расписывал церкви, пробовал учить, лечить, сочинять, держать чужую корректуру — и всегда без денег…
Денис Иванович пробыл во Франции более года, а вернувшись, литературно обработал свои французские письма 1777 и 1778 годов. В Париже и других городах он повидал многое и многих — от простолюдинов до Вольтера, от Академии и театра до судебных палат…
Тревогин же, спасаясь от столичных кредиторов, осенью 1782-го нанялся в Кронштадте матросом на голландский корабль: “В России столько раз был во всем несчастен… и, не думая уже найти более в ней счастие, поехал оного искать в других землях”. После разных злоключений в Голландии явился к русскому послу в Париже князю Барятинскому и затем провел во французской столице несколько месяцев. Фонвизину Франция не понравилась.