Выбрать главу

Мы не имеем претензии к 70-летнему послу за то, что он не предвидит, как через два-три года армии санкюлотов разгромят коалицию всех европейских держав вместе взятых. Он иначе воспитан, русский посол: в его жизни, у десятков предшествующих поколений ничего подобного не встречалось.

И разве не столь же уверенно и пренебрежительно многие французские, английские, американские эксперты будут толковать о слабости, безнадежном положении только что победившей революции 1917 года в России?

Подобно Симолину мыслил ряд русских аристократов; впрочем, один из них, князь Александр Голицын, все же предсказывал обратное — что в случае принятия конституции и установления нового строя во Франции "нельзя беспристрастному человеку не признаться, что это государство будет наисильнейшее и придет на высочайшую степень цветущего состояния".

В России спорили, вырывали друг у друга газеты, с особым интересом читали известия, что "парижские жители поют и танцуют, а парижанки убираются опять по-щегольски"; что в одежде "пунцовый цвет все еще господствующий", а молодые парижские модницы появляются "в платках и уборе по-крестьянски"; впрочем, на эти моды обрушилась та самая просвещенная княгиня Дашкова, которая 20 лет назад спорила с Дидро о рабстве.

"Теперь, — писала она, — когда Париж, прежний источник мод, есть только скопище разбойников, каторжников и бунтовщиков; когда все знатные и благомыслящие сей град оставили, кто моды там издает? Кому хотите подражать? Рыбачихи суть одни дамы в Париже, женский пол представляющие, и чернь, в пагубное заблуждение приведенная, царствует".

Дашкова, однако, не всесильна. Для многих мыслящих людей Германии, Италии, Польши, Испании и России вопрос о том, что будет дальше во Франции, — отнюдь не французский, а их собственный: если все случится, как они хотят, как они предсказывали, — значит, живут правильно, смысл жизни понятен. Если же нет…

И конечно, не случайно в это самое время один русский мыслитель отправляется за границу, в Париж, за главным ответом; а другой россиянин, которому кажется, что ответ уже ясен, приносит себя в жертву…

Путешественник

Странная судьба у книг Николая Михайловича Карамзина, с которого началось наше повествование.

После возвращения из революционного Парижа он примется печатать "Письма русского путешественника". Писателю приходилось выполнять труднейшую задачу — соединить воедино свои впечатления 1790 года (время путешествия) и последующих лет (время публикации, когда уже были известны многие события, что произошли после 1790 года). Молодой литератор, происходивший из небогатой дворянской семьи и живший за счет собственного литературного труда, талантливо справился с различными трудностями, сохранив живость рассказа, искренность, максимально возможную объективность…

Позже Карамзин приобретет в России новую славу своими литературными сочинениями, а еще более — своими историческими трудами, 12-томной "Историей государства Российского".

Посмертная слава Карамзина то усиливалась, то слабела: порою критики отвергали его сочинения, оспаривая позднейшие консервативные взгляды автора; в иные годы, наоборот, читатели были склонны подойти к воззрениям Карамзина исторически, многое ему «прощая» за большой литературный талант, восхищаясь его яркой личностью.

Сегодня у нас в стране происходит, пожалуй, очередной "карамзинский бум": 200 лет спустя этот писатель, обычно уступавший по своей известности главным русским классикам, вдруг заново оказался нужен, интересен множеству читателей. Поразительный факт — "Письма русского путешественника" в 1980-х годах переиздавались несколько раз общим тиражом более миллиона экземпляров, и тем не менее, этой книги нет в магазинах.

В чем дело? Почему столь свежими, актуальными кажутся наблюдения и рассуждения Карамзина, 23-летнего молодого человека, отправившегося два века назад в Европу наблюдать, учиться, думать?

Дело, по-видимому, не в фактах, но в авторской личности, и мы можем гордиться, что в роковые месяцы великой революции Париж посетил столь оригинальный, талантливый русский наблюдатель.

Черновых рукописей, первоначальных дневниковых записей того путешествия не сохранилось: Карамзин предпочитал уничтожать свои бумаги, не раз опасаясь обыска, ареста в России; лишь недавно Ю. М. Лотман и другие исследователи установили, что о многих своих встречах и симпатиях писатель умолчал; при всей умеренности своих прогрессивно-просветительский взглядов — доверял сердцу, и тот, кто представлялся ему добрым, хорошим, мог занять там свое место даже вопреки острым политическим разногласиям.

Только узкому кругу друзей Карамзин рассказал нечто, опубликованное через полвека (и то за границей). Оказывается,

"Робеспьер внушал ему благоговение. Друзья Карамзина рассказывали, что, получив известие о смерти грозного трибуна, он пролил слезы; под старость он продолжал говорить о нем с почтением, удивляясь его бескорыстию, серьезности и твердости его характера, и даже его скромному домашнему обиходу, составляющему, по словам Карамзина, контраст с укладом жизни людей той эпохи".

Составляя список вероятных французских знакомых Карамзина, Лотман называет Кондорсе, Рабо де Сен-Этьена, Жильбера Ромма, Лавуазье, Неккера, Сийеса, Талейрана, госпожу де Сталь, Шамфора, Фоше, Бонвиля, наконец, Робеспьера…

На страницах "Писем русского путешественника" революционная Франция представлена четырьмя месяцами 1790 года. Сначала Лион, Макон, Фонтенбло:

"В 30 часов переехали мы 65 французских миль; везде видели приятные места и на каждой станции — были окружены нищими! Товарищ наш француз говорил, что они бедны от праздности и лени своей и потому недостойны сожаления; но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окнами сии бледные лица, сии разодранные рубища".

И вот Париж. Многие, очень многие русские путешественники отзываются о столице Франции как бы в три приема: сначала ожидание встречи с легендой, мечтой; затем — разочарование от того, что город отнюдь не идеален:

"Скоро въехали мы в предместье св. Антония, но что же увидели? Узкие, нечистые, грязные улицы, худые дома и людей в разодранных рубищах. «И это Париж? — думал я. — Город, который издали казался столь великолепным?»"

Наконец, последняя стадия — знание, понимание, новое восхищение (впрочем, не всегда — вспомним Фонвизина).

Париж, веселый Париж 1790 года: 1 130 450 жителей. в том числе 150 000 иностранцев. Бастилии уже нет. — Войны, террора еще нет.

"В одной деревеньке близ Парижа крестьяне остановили молодого хорошо одетого человека и требовали, чтобы он кричал с ними: Vive la nation! Молодой человек исполнил их волю; махал шляпою и кричал: Vive lа nation! Хорошо, хорошо! сказали они: мы довольны. Ты добрый француз; ступай куда хочешь. Нет, постой, изъясни нам прежде, что такое… нация?

Рассказывают, что маленький дофин, играя со своей белкою, щелкает ее по носу и говорит: Ты аристократ, великий аристократ, белка! Любезный младенец, беспрестанно слыша это слово, затвердил его.

Один маркиз, который был некогда осыпан королевскими милостями, играет теперь не последнюю роль между неприятелями двора. Некоторые из прежних его друзей изъявили ему свое негодование. Он пожал плечами и с холодным видом отвечал им: Que faire? l'aime les te-te-troubles{18}. Маркиз заика".

Веселые разговоры, весельчак маркиз. Однако затем Карамзин вставляет несколько строк, проникнутых знанием того, что будет дальше, что станет с маркизом:

"Но читал ли маркиз историю Греции и Рима? Помнит ли цикуту и скалу Тарпейскую? Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция отверстый гроб для добродетели и самого злодейства.